Должно быть, я на секунду отключился. Открыл глаза и увидел, что лежу на полу. На левой руке было два локтя. Я пока этого не чувствовал. Криспин стоял надо мной — нога слева, нога справа. Остальных он отпихивал; все рычали, как псы. Казалось, в Криспине миля росту. Он спросил:
— Почему ты так поступил со Скидом? — Голос у него был спокойный, глаза нет. Я простонал:
— Что-то с рукой… Криспин дал мне пинка.
— Дон! Позволь мне… — Началась толкотня, и сквозь толпу пробилась Фоун. Упала на колени рядом со мной и неожиданно сказала:
— Привет, Флук.
Я снова заплакал. Тогда она сказала:
— Бедняжка. Он сошел с ума.
— Бедняжка?! — заорал Сторми. — Да он…
— Флук, зачем ты это сделал? — спросила Фоун.
— Он никак не умирал, — сказал я.
— Кто не умирал? Скид?
Они меня совсем достали. Тупицы.
— Латч, — объяснил я. — Латч не хотел оставаться мертвецом.
— Что тебе известно о Латче? — прохрипел Криспин.
— Обожди! — огрызнулась Фоун. — Что дальше, Флук?
Я спокойно объяснил:
— Латч жил в гитаре Скида. Я должен был его выгнать.
Криспин выругался — никогда раньше не слышал, чтобы он ругался. Рука начала болеть. Фоун медленно поднялась с колен.
— Дон… — Криспин в ответ фыркнул. Фоун гнула свое:
— Дон, пойми, Латч всегда беспокоился о Флуке. Он хотел, чтобы Флук понял, что он нам нужен. В нем есть что-то, чего нет ни у кого, только Флук не хотел в это верить. Он думал, Латч его жалеет. И мы все жалеем.
Гитара все играла. Поднялась в крещендо. Я дернулся и завыл:
— Скид!..
— Мофф, выключи эту штуку, — приказал Криспин. Через секунду гитара смолкла, и он посмотрел на меня. — Я знал: кто-то попадет в ловушку, но и думать не мог, что ты. Это запись, она воспроизводится через усилитель гитары. Когда я ее налаживал, сделал сотни записей… Я давно забеспокоился из-за наших непрятностей: то группа медных пропадет перед концертом, то музыкант, то целая компания. Чем больше думал об этом, тем картина становилась яснее: кто-то все подстраивает. И после несчастья со Скидом я подумал, что этот человек выдаст себя — хоть на секунду, — когда заиграет гитара. Но такого не ждал, нет!
— Отстань от него, — устало попросила Фоун. — Он же тебя не понимает.
Она плакала. Криспин повернулся к ней.
— А что прикажешь с ним делать? Поцеловать и простить?
— Я убить его хочу! — завизжала Фоун. Выставила пальцы с полированными ногтями — скрюченные, как когти. — Убить! Своими руками! Ты что, не понимаешь?
Криспина это ошеломило. Он отступил.
— Впрочем, все неважно, — тихо проговорила Фоун. — Мы и теперь не можем не спросить себя: чего бы хотел Латч?
Наступила мертвая тишина. Фоун спросила:
— Вы знаете, что Флука в военное время освободили от армии?
Никто не ответил.
— Крайняя уродливость лица. Такое было основание для отсрочки. Наведите справки, если не верите. — Она медленно покачала головой и посмотрела на меня. — Латч так старался щадить его чувства… и мы все старались. Латч хотел, чтобы Флуку поправили лицо, но не знал, как подступиться — насчет этого Флук был патологически чувствителен. Понимаете, Латч слишком долго медлил, и я медлила, и вот что вышло. Говорю вам, теперь надо это сделать и спасти то, что осталось от… этого существа.
— Заплати добром за зло, а? Так можно далеко зайти… — сказал Сторми.
Остальные заворчали. Фоун подняла руки и снова спросила:
— Так чего бы хотел Латч?
— Я убил Латча, — сказал я.
— Заткнись, мразь, — сказал Криспин. — Договорились, Фоун. Но послушай. После того, как он выйдет из больницы, — мне плевать, пусть выглядит, как Хиди Ламар [16] — чтобы он мне не попадался, иначе я его скручу и разделаю тупой пилкой для ногтей.
Тут я наконец-то вырубился.
Потом было время, когда я лежал, уставясь в белый потолок с закругленными краями, уходящий во все стороны, и было время, когда я смотрел сквозь дырочки в бинтах. Ни разу не проронил ни слова, и мне тоже мало что говорили. Кругом были чужие люди, они знали свое дело, и мне это было в самый раз.
Нынче утром они сняли бинты и дали мне зеркало. Я ничего не сказал. Они ушли. Я посмотрел на себя.
Не бог весть что. Но клянусь Богом — могу назвать вам сотни людей, более уродливых, чем я. Перемена, в которую не всякий поверит.
Так что, убил ли я Латча Кроуфорда?
Кто был этот мудрец-хитрец, фокусник-покусник, остряк за так, книжник-подвижник, что сказал: «Зло, которое творят люди, живет и после них…»? Болван не знал Латча Кроуфорда. Он творит добро.
Посмотри на парня в зеркале. Это сотворил Латч.
Латч не умер. Я никого не убивал.
Ведь говорил я вам, говорил, говорил, что хочу жить на свой треклятый манер! Не нужно мне этого лица! И теперь я все это написал и ухожу. Не удалось тебе заодно сделать меня хорошим парнем, а, Латч? Уйду через фрамугу. Смогу пролезть. И — мимо шести этажей, лицом вниз.
Фоун…
ШРАМЫ
Бывают порой такие минуты, когда то, что носишь в душе, становится вдруг невыносимо тяжелым, и тогда от этого бремени хочется как-то избавиться. Но мир, увы, устроен так, что то, о чем думаешь и о чем помнишь, нельзя ни поставить на камень у дороги, ни пристроить в развилке дерева, как пристраиваешь порой тяжелый тюк. Только одно способно принять нашу ношу, и это — душа другого человека. Но поделиться сокровенным можно только в те редкие минуты, когда две души объединены общим одиночеством. Ни в отшельническом уединении, ни среди равнодушной толпы человеку еще никогда не удавалось избавиться от этого груза.
Работа по ремонту проволочных изгородей дает человеку одиночество именно такого рода, да так много, что рано или поздно он начинает чувствовать, что сыт им по горло. Это ощущение обычно возникает через две или три недели, когда дни слеплены из жары, укусов надоедливых насекомых и звона сматывающейся с барабана проволоки, а ночи полны звезд и тишины. Порой в такие ночи стрельнет сучок в костре, завоет вдали волк, и человек вдруг поймет, что его напарник тоже не спит и что мысли у него в голове ворочаются, разбухают, растут, с каждой минутой становясь все тяжелее. И если в конце концов они оказываются слишком тяжелыми, тогда обращаться с ними надо, как с хрупким фарфором, перекладывая вместо стружки долгими периодами молчания.
Вот почему опытный десятник так тщательно подбирает пары ремонтников. Человеку свойственно порой высказывать суждения и мысли, которые растут у него внутри, словно мозоли от кусачек и являются такой же неотъемлемой частью его самого, как порванное ухо или след пулевого ранения на животе. И хороший партнер не должен упоминать об услышанном ни после восхода солнца, ни даже после смерти