В этом ли причина, или дело в том, что он сам ей понравился, но Вика окружила новоприбывшего парня полной заботой.
А он, не обращая на девчонку (которая к тому же оказалась дочерью нашего торгового представителя) никакого внимания, просадил весь аванс на телефонные разговоры.
Бойкова нашел, но не младшего, а старшего. Младший, оказывается, поехал на стажировку в Лондон. Бойков-старший дал телефон.
Бестужев разыскал его в Лондоне, но Бойков смог только визуально описать место, где находится девчоночья общага.
– А потом, знаешь, – охладил он друга, – они наверняка оттуда съехали. Они же выпускницы.
Андрей был в отчаянии. Вика, считая, что парень тоскует по Родине, всячески пыталась его развеселить.
А дальше – по обычному сценарию. Ночные улочки Лимасола полны южных ароматов. Волны с пенной окаемочкой с шипением выбегают на песок. Ресторанчики работают допоздна, и цены в них доступны даже для начинающего сотрудника советского торгпредства.
Нет, Бестужев не забыл Ольгу. Он прекрасно понимал, что теряет. Но не видел, чем может изменить ход событий, не сломав заодно свою судьбу.
Тем более что размышлял он над этим, как правило, на открытой террасе своего любимого лимасольского кафе. В двадцати шагах за спиной ласково шипело море, подсвеченное садовыми фонарями. На рейде стояли тоже расцвеченные пароходы. В глубине зала двое молодых ребят прекрасно играли на гитарах и пели волнующие греческие песни. А главное – за его столиком, напротив, так близко, что колени касались, сидела Вика. Ее красивые глаза блестели. Аккуратно подкрашенные помадой губы в слабом электрическом свете демонически притягивали. И в довершение всего она была добрым и порядочным человечком, влюбившим в себя весь мужской состав торгпредства.
Ну как в таких условиях устоять?
Через полгода образ Оли здорово померк и вместо душевной боли вызывал лишь светлую печаль. И сожаление о навсегда упущенном.
А через год после вступления на кипрскую землю Андрей сходил по трапу на землю московскую. С молодой и любящей женой Викторией.
12
– Андрей, ты не спишь? – громко прошептал Леонид. Как будто Бестужев мог ему ответить.
Андрей был рад его обществу. И днем. И тем более сейчас, когда падающие в раковину капли уже, казалось, добили то, что еще оставалось после столкновения с бордюрным камнем.
– Я тут стишок накропал, – извиняющимся тоном сказал Леонид.
Стишки он кропал постоянно. И по просьбам трудящихся – с посвящениями: мгновенно, даже с какой-то непонятно откуда берущейся искренностью. И сам по себе. Жанровое разнообразие тоже было необыкновенным. Когда его замучила местная секс-бомба Наташка, он написал ей следующее:
Наташка была очень горда посвящением. А когда ее соперница попыталась Наташку этим стихом уязвить, та достойно ответила: «Мне хоть это написали. А тебе что?»
Написал он стихотворение и в честь бабы Моти, с которой его связывали сложные отношения. С одной стороны, она ему явно симпатизировала. Угощала горячо любимыми ею семечками, которые сама и выращивала и жарила. С другой – искренне не понимала, как так: серьезный мужик, а занимается всякой хренью – стишки пописывает, собственные болячки холит.
Перед диагностическими процедурами баба Мотя уводила Леонида делать клизму, и в такие моменты он был тихим и смиренным. Но после сразу оживал и писал, например, такое:
Баба Мотя сначала обиделась: когда это у нее были рваные карманы? Если человек выпивает, то это вовсе не значит, что у него карманы рваные. А клизму она не только прокурору вставить может, но и много о себе думающим журналистам.
Однако вскоре баба Мотя отошла и даже, когда никто не видел, достала из урны в сердцах смятый и брошенный туда подаренный ей листок.
На Леонида и в самом деле не обижались. Наверное, потому, что он не хотел обижать.
Писал он и более серьезные стихи. Но в любом случае Леониду требовалось немедленно прочесть сотворенное, пока ему самому не успевало разонравиться. Да, еще: критиковать запрещалось. Поэтому Бестужев был практически идеальным слушателем.
– Так можно я прочту? – спросил Леонид и, сочтя молчание за согласие, продекламировал:
Леонид, зачарованный собственной музыкой, вдруг понял, что плод его вдохновения мог ранить парализованного Андрея. Он с тревогой и сочувствием склонился над Бестужевым.
– Это так, в порядке шутки, – прошептал Леонид. – Я лучше тебе эпиграммы почитаю.
Бестужев не хотел слушать эпиграммы, поэтому глаз не закрыл. Они с Леонидом уже понимали друг друга. Журналист, повздыхав, пошел на свою койку.
Волновался он зря. Стихотворение Андрея не задело. Оно лишь включило в нем какую-то внутреннюю работу. Пошел процесс. Результатом которого была фраза, прочно осевшая в мозгу: «Надо уходить».
13
Послеобеденная тишина в больничной палате тоже была стерильной. Ее нарушало лишь слабое жужжание, время от времени кончавшееся легким, еле слышным звенящим звуком: это глупая муха раз за разом пыталась вылететь из комнаты через стекло.
Андрей развлекался тем, что изучал потолок. Здоровый человек вряд ли что-нибудь бы на нем разглядел. Ну, может, пару длинных трещин в штукатурке. Иное дело – наблюдатель, которому совершенно некуда спешить. Его взору открывались трещинки второго и третьего порядка, наплывы краски, пятнышки непонятного происхождения и многие другие тонкие вещи.
При правильном рассмотрении они сливались в замысловатые узоры, рождали множество ассоциаций и позволяли вернуть ход застывшему времени.
Конечно, Андрей разглядывал потолок не постоянно. Это так, отдых, игра ума. А работой, иногда – приятной, было обдумывание жизни – своей и близких. Подобным делом он не занимался уже много лет. До катастрофы текущие дела, забиравшие по двенадцать-четырнадцать часов ежедневно, создавали видимость осмысленности происходящего. И вот теперь текущих дел нет. Не считая, конечно, многочисленных медицинских процедур.
Именно благодаря им Бестужев еще жив и может рассуждать.
После консилиума, который окончательно вычеркнул его из прежней жизни, Андрей