мышку, вышел из комнаты и спустился вниз.
Уже около двери он столкнулся с высоким седым человеком. Крыж почувствовал спиной, что этот седой смотрит ему вслед, потребовались огромные усилия, чтобы не оглянуться. Ерунда, пусть смотрит. Праздный журналистский интерес…
Старый Крыж ошибался.
Кубанов, войдя в номер и поздоровавшись с Эдиком, сразу же окинул острым взглядом комнату и заметил, что она только что наспех убрана. Но посуда — на двоих, два плаща на гвоздиках, две койки с примятыми постелями.
— Номер на двоих? — спросил Кубанов.
— Да, вдвоем живем… Я поселился, а тут жил старик.
— Это он только что вышел из гостиницы?
— Не знаю, не видел. Я пять минут как вошел. Был в фотоателье, печатал карточки. Хотите посмотреть? Я думаю, что вам понравится.
Эдик держался уверенно и спокойно, и по нему нельзя было заметить, что лжет. Снимки подал торжественно, даже самодовольно засмеялся, приговаривая:
— Вам понравится, шеф! Я старался, будьте уверены. Криницкая просто неотразима! Правда, сюжет несколько плакатный, но это по вашей части: публицистика. Идея борьбы за мир во всем мире. Ну как? А цвет? Даже самой Людмиле Михайловне не приснится такая красота!
— Да, пожалуй, это твоя удача, Эдик. Молодец! Пойдет на первую страницу обложки. Дадим как есть, в цвете. Текстовку я сам напишу. Возможно, получится небольшая зарисовка. Вообще, я тут насмотрелся! Впечатлений масса! Да и ты подбросил мне материал для раздумий. Все думаю: кто же ты такой? Чего ты добиваешься, наскакивая на Оленича? А ведь не зря, а? Скажи честно, Эдуард.
Эдик помялся, вроде поежился, потом выпалил:
— Конечно, не зря. Моя цель — унизить его. Я же не знал, что вы с ним давние друзья. Но сейчас думаю, что, даже если бы и знал, все равно поступил бы так…
— Не пойму, что ты имеешь против капитана? Имей в виду, что, оскорбляя его, ты оскорбляешь меня. Понял?
Эдик смело поднял глаза на Кубанова:
— Понял, шеф. И все равно не отступлюсь. Жизнь или смерть.
— Но почему ты так ненавидишь Оленича?
— Потому что он мой лютый, ненавистный враг!
— Из-за чего вдруг? Если бы я знал, то и не посылал бы тебя сюда.
— Если бы я знал, что такое со мной приключится, может быть, и не поехал бы сюда. Кто предполагал, что я вдруг затею такую битву с одноногим инвалидом? Но я бьюсь с ним не на жизнь, а на смерть. Вы непременно хотите знать причину? Мне, признаться, не хочется об этом говорить ни с кем в мире, но вас я уважаю. Вам скажу. Дело в том, что я влюбился в Людмилу Михайловну…
Феноген Крыж, вернувшийся следом за Кубановым и подслушивавший разговор под дверью, захихикал восторженно и сказал сам себе о сыне: «Ну, шельма! Как он ловко дурачит своего шефа!»
25
Крыж обрел уверенность, шагал по комнате и потирал большие крепкие руки. Даже лицо, изуродованное шрамом, расплывалось в улыбке, сизый рубец наливался кровью и блестел.
— Еще немного, Эдик! Скажу тебе, сынок: капитан шатается. Вокруг него сильно штормит, у него большой крен, и он вот-вот пойдет ко дну. Чуть-чуть подтолкнуть — и ему крышка! Тогда мы можем спокойно ехать отсюда.
— Но нельзя же все делать моими руками! — раздраженно заметил Эдик.
— Мы оба работаем. Оба! И ты не считайся: кто больше, кто меньше. Если уже разобраться, то ты ничего особенного еще и не совершил, а уже богач. Тот гребешок стоит уйму денег. Но не жалей, сумей подарить. Познакомился я с одним стоматологом-частником: зубы он мне осмотрел. Сказал, что крепкие и долговечные. Так что живем, сынок! Ну, отвалил он мне пачку сторублевок — за готовые коронки из чистого довоенного золота. Возьми на мелкие расходы. Тут триста рублей. Только помни: нужен еще один удар. Только один. Что, если мы пустим кровицу его сыну?
— Разве парень угрожает тебе?
— Но ведь ты сказал, что капитан его очень любит! Не так ли? А капитан мешает мне жить. И я хочу ему жестоко отомстить за пулю, за этот шрам через все лицо, за тот страх, который я тогда пережил. Только его смерть удовлетворит мою жажду мести.
— Ого! Ты и вправду жесток. Неужели убийство может приносить удовлетворение?
— И еще какое! — Старик глянул в лицо сына пронзительными глазами, и Эдик увидел в них хищный блеск. — Уничтожать врагов — удовольствие, какое дает самая любимая работа. Мы с Хензелем немало перерезали горлянок коммунистам и комсомольцам, партизанам да активистам.
— Тебя могут повесить без суда и следствия. Теперь я понимаю, почему так часто вздрагиваешь, сжимаешься от страха, паникуешь: ты стоишь на скамейке и петля у тебя на шее…
— Но стоит убрать свидетелей… Оленича и Дремлюгу — последних свидетелей, и тогда все нипочем.
— Вдруг еще кто-то найдется?
— Нет, с того света не возвращаются.
— Но ты же говорил, что у тебя есть еще сестра в Таврии.
— А что — сестра? Она как все. Может быть другом, а может и врагом стать.
— Она знает, что ты творил?
— Нет. Но она уверена, что я погиб. И мое имя высечено на обелиске в их селе. Я ведь оттуда пошел на фронт.
— Тогда, значит, тебе там появляться вообще нельзя.
— Нельзя. Только ночью. Только один раз. И только на Лихие острова, чтобы забрать свой тайник.
— И что же ты думаешь о сестре? Ведь она может опознать тебя?
— Она как все… Если вдруг случайно даже увидит меня и узнает — не миновать ей болот у Лихих островов.
— Говорил, Оленич и Дремлюга — последние свидетели, а оказывается, тебя вся Таврия знает!
— Еще как знает! И помнит! И никогда не забудет. Земля вокруг Тепломорска, Лиманного, Булатовки до сих пор шевелится от заживо погребенных… И те комсомолочки, наверное, по ночам все так же кричат: «Мамочка! Родненькая!» Но все знают меня как Шварца. И лишь Оксана Чибис знала меня настоящего. Но она не засвидетельствует этого. До сих пор вижу, как она пытается своим телом прикрыть мать от пуль моего автомата…
Глазами, полными ужаса, смотрел сын на отца, и одна мысль вспыхивала в его мозгу. Она возникала, обжигала и разливалась то жаром, то холодом по всему телу: «Я ведь тоже теперь свидетель! Я ведь тоже теперь для него «как все» — или друг, или враг!» Во рту пересохло, он даже не мог слова сказать. А отец спокойно закусывает — смачно огурец, ложкой набирает тушенку, зеленый лук сует в рот пучками. Он так увлечен едой, что даже не замечает замешательства сына. И лишь когда Эдик наконец заговорил, он удивленно посмотрел, не переставая жевать.
— Значит, и я могу вдруг оказаться таким же, как все, свидетелем?
Отец прожевал, ладонью вытер губы, засмеялся:
— Да не трусь! Ты мой сын, и ты единственный, кто мне нужен. Я тобой дорожу как своим продолжением.
Эдуарду ничего не оставалось, как поверить на слово отцу, хотя сердце его наполнилось беспокойством. Он все время чувствовал опасность. Поверив отцу, а значит, согласившись и дальше идти рядом с ним и делать то, что он скажет, Эдик в то же время начал задумываться и над тем, как отделаться