сограждан? Ничего подобного. Он всего лишь автор маленькой оперы да двух пьес, которые освистаны и сняты с репертуара.
Более того — хотя мы краснеем от стыда, сообщая об этом на бумаге, — он человек, который до могилы будет нести на себе свидетельства его развратных похождений в молодости. Человек, который наряжается клоуном, как шарлатан, таская за собой из одной деревни в другую это безответное несчастное создание, чью мать он вогнал в могилу и чьих детей он оставил на лестнице приютов для подкидышей».
Вот оно! Эта последняя фраза поставит Жан-Жака на место раз и навсегда. Вот эти слова: «чьих детей он оставил на лестнице приютов для подкидышей» — сломают его навсегда. Заставят замолчать, посыпать голову пеплом!
А теперь нужно поскорее написать Габриелю Крамеру, преданному Вольтеру женевскому печатнику, отправить к нему надежного человека или даже пойти самому, чтобы доставить эту очень важную, секретную рукопись. Ее необходимо немедленно набрать. Сегодня же ночью. Только в его присутствии или в присутствии другого, самого надежного человека, на которого можно целиком положиться. Потом требуется все очень быстро провернуть: сброшюровать и сшить листы.
И заняться распространением. А один по крайней мере экземпляр без указания имени отправителя немедленно послать по адресу: «Месье Жан-Жаку Руссо. Мотье. Долина Валь-де-Травер».
Глава 33
СВИДЕТЕЛЬСТВО НЕ ПРОТИВ НЕГО, А ПРОТИВ СЕБЯ
Само собой, рядом никого не было, когда Жан-Жак сорвал обертку с памфлета, озаглавленного столь безобидно: «Чувства граждан». Непременно должно где-нибудь сохраниться свидетельство о том, как Жан-Жак, прочитав последние строчки памфлета, безжизненно опустился на пол. Он наверняка стонал, плакал, кусая себе руки. А Тереза суетилась над ним, не зная, что предпринять. Доказательство такого горького отчаяния мы находим в его письмах. В письмах, которые открывают нам столько же, сколько и утаивают. Из этих документов мы узнаем о его нестерпимой боли. Вот что он сообщает своему приятелю Дюкло: «Мой дорогой Дюкло, я больше не могу. Глаза мои так распухли от слез, что я ничего не вижу. Был ли когда на свете такой человек, на которого обрушилось одновременно столько бед? Прощай. Мне так больно, что я с трудом даже дышу».
Из этих строк ясно, что в это же время начался новый, острый приступ болезни мочевого пузыря или же он воспользовался этим как предлогом, чтобы лечь в кровать и не показываться на людях. А сам в это время размышлял, стоит ли ему жить.
Как он сможет теперь смотреть людям в глаза? Теперь, когда его раздели перед всеми догола. Пристыдили. Он, воплощение стольких добродетелей, теперь предстает перед миром как человек греха. Он, кто требовал все изменить к лучшему, теперь сам нуждался в таких изменениях.
Ах, Боже, Боже! Что же скажут люди? Наверное, что этот человек, который сурово преследовал актеров, сам оказался лицедеем. И каким! Играть такую положительную, гротескную роль столько лет! Играть убедительно. Играть талантливее, чем любой известный публике актер. Он столько лет брал на себя смелость указывать другим, как следует и как не следует поступать, разглагольствовал о правах младенца на материнское молоко, а теперь сам предстал как наиболее жестокий из всех отцов — ведь он отрывал своих детей от материнской груди!
Человек природы, естественный человек — только подумать. И теперь этот естественный человек оказался самым неестественным отцом!
Он всегда провозглашал: «Я посвящаю свою жизнь истине!», а теперь предстал перед всеми как человек, который посвятил всего себя лжи!
А Вольтер!
Боже праведный, подумать только! Ведь ради него он, в конечном счете, и совершил все эти преступления! Он, конечно, тоже прочитает эту паскудную вещицу. Кто-нибудь обязательно обратит его внимание на эту дрянь. Скорее всего, он уже с жадностью прочитал ее. Может, даже читает сейчас, в эту минуту. Он злорадствует, отплясывает, держа памфлет в руках, и кричит: «Победа! Победа!»
Все наконец подтвердилось: лицемерие Жан-Жака, софистика Жан-Жака. В этом его давно уже подозревали!
Разве мыслимо теперь опуститься перед ним на колени и открыть перед ним душу? Объяснить, почему все так произошло. Все ведь из-за жгучего восхищения его сочинениями. Такой мучительной любви. Нет. Все кончено!
Все женщины, которых он учил любви к детям, указывал на необходимость кормить их грудью, теперь с презрением отвернутся от него. Ну а Женева? Женева теперь — только сон. Сон, которому уже никогда не стать явью. Женевская партия «представителей» отречется от него. Более того, проклянет его.
«Представители» объединятся с его врагами, потребуют для него смертного приговора, если только он осмелится сунуть в их город свой нос.
Теперь оппозиционная партия располагает сильным неопровержимым документом против него. Он давал торжественную, под присягой клятву, что из-за болезни его половых органов всякие сношения с его нянькой Терезой невозможны. И вот теперь он предстанет перед всеми как клятвопреступник. Человек, который бесстыдно лгал Церкви, Иисусу, Библии.
Только подумать, какие все это может иметь последствия! И не только в Париже или Женеве, но и в Мотье! Очень легко представить себе это. Его священник Монмулен в ужасе отпрянет от него и начнет произносить проповеди, направленные против этого великого лжеца. Поднимет на ноги всю округу. Им с Терезой нельзя будет выйти из дому.
Боже праведный, что же делать? Где найти дыру, в которую можно залезть, притаиться? Куда, в какую страну бежать? Стоит ли после всего этого жить?
Ах, кто же совершил над ним такое ужасное злодеяние, кто автор этих страниц, «которые напечатаны не краской, а выжжены адовым огнем»? Кто мог сотворить такое? Только шестеро или семеро знали о его тайне, и эти люди, несомненно, не могли проговориться. Ни Гримм. Ни Дидро. Ни Дюкло. Нет. Такие люди не предают. К тому же и он кое-что знал о них и мог, если что, рассказать. О связи Гримма с этой актрисочкой, например. И о лучшем друге Гримма Клюпфеле. И о той девочке (ей едва исполнилось двенадцать), которую они все посещали. Эти развратники по очереди входили к ней в комнату, где ее держали как пленницу… Нет, мужчины друг на друга не доносят. Ну а женщины? Ни Тереза, ни ее мать не могли рассказать об этом. Как и мадам де Франкей, которая умерла несколько лет назад. Ни мадам де Люксембург, которая рыдала вместе с ним, когда он рассказывал о своих грехах. Нет, и она не могла донести на него.
Оставалась одна мадам д'Эпинэ. Но даже она, могла ли она осмелиться на такое? Принимая во внимание все то, что ему было известно о ней? О ее скандальных отношениях с мужчинами, о той отвратительной болезни, которую она подцепила и потом передала месье де Франкею. И многое, многое другое. Он как-то пригрозил ей, что все расскажет, но только если она его к этому принудит.
Коли виновата она, как он отомстит за свою разрушенную жизнь? Он сокрушит и ее жизнь. Она не оставляла Руссо иного выхода. Да, ему придется рассказать всю историю своей жизни. Ему придется написать свою давно задуманную «Исповедь». Ведь сколько раз его издатель Рей этого требовал от него! Теперь необходимо написать эту книгу, и как можно скорее, до того, как он умрет от горя. До того, как сойдет с ума!
Кто же мог оказаться настолько жестоким, чтобы так с ним обойтись? Погубить все то, что ему удалось построить такой дорогой ценой. Он прошел через такую боль, он вложил столько сил, столько труда! Кто мог совершить такой низкий, такой подлый поступок? Он ничего ни от кого не утаивал. В своем «Эмиле» он честно признавался: «Тот, кто не в состоянии исполнить свои обязанности отца, не имеет права таковым быть. Ни под предлогом своей нищеты, ни под тяжестью своих обязанностей он не может улизнуть от своего долга, призывающего его кормить и воспитывать своих детей».
Разве этого мало, чтобы продемонстрировать, насколько он изменился и раскаялся во всех своих