детей.
Он назвал интернат «Надежда».
Когда я была маленькой, он часто рассказывал мне эту историю. Я слушала ее, и мне было больно. Я думала, это оттого, что история такая печальная.
Каждый раз детали его рассказа слегка менялись — разное количество мачт было у его белого корабля, другими именами звались матросы, и цвет глаз любимой жены становился из зеленого синим, а из синего голубым… И чем больше изменялся рассказ, тем больнее мне было. Я показала ему, где мне больно: в середине меня, там, где сходятся ребра. Чуть выше пупка, но внутри, глубоко внутри. И он объяснил мне, что там — солнечное сплетение. Так написано в учебниках по анатомии. И еще — там у человека душа. Так написано в книгах мудрецов. Он сказал, что мне больно, потому что мне грустно. А раз мне так грустно, он не станет больше меня огорчать.
И он перестал рассказывать мне про корабль «Надежда». Позже я поняла: мне было так больно, потому что он врал.
Не было корабля, ни белого, ни черного, и не было жены, а если и была, то совсем не такая, и не был он капитаном, а кем он был, я не знала… Я до сих пор не знаю, кто он такой. На мой вопрос он давал мне много ответов — и все они были ложью, полной или частичной. Я стала называть его Михаилом Евгеньевичем. Я перестала называть его папой. Я перестала спрашивать, чтобы не мучаться.
Я чувствую неправду, как другие чувствуют ожог или царапину. Я чувствую неправду, как другие чувствуют удар. Я живой индикатор искренности. Я ходячий детектор лжи. Я бесполезна: правда не открывается мне. Мне просто больно, если мне врут. Я бесполезна. Я бессмысленная болячка.
…Другой его рассказ был почти правдой. Он рассказывал, что в конце девяностых объехал все свое когда-то огромное, а теперь уже не существующее советское государство, и видел сотни и тысячи одиноких малышей, и выбрал из них только двенадцать — и привез их сюда, в интернат. Это был первый набор. Это правда. С тех пор каждый год он и его сотрудники привозят еще по двенадцать детишек. Лично меня они подобрали где-то под Мурманском. Он говорит, что они выбирают самых несчастных — чтобы дать им надежду. Это вранье.
Они выбирают нас как-то иначе. Я не знаю, как именно. Я не знаю, зачем. И я больше не спрашиваю — чтобы не слышать лживых ответов.
…Он говорит:
— Так что там с мультфильмом?
Он говорит:
— Ну, хорошо, Ника.
Он говорит:
— Я предлагаю тебе сделку. Если ты будешь честна со мной, если ты будешь сотрудничать, я тоже расскажу тебе все, что ты хочешь знать.
Он говорит, что на этот раз он будет со мной честен. Он говорит — я киваю, и закрываю глаза, и жду, когда придет боль.
2
— Ок-ку-пан-ты! Ок-ку-пан-ты! Ок-ку-пан-ты! Севастополь — Крым — Россия! Севастополь — Крым — Россия!.. Вста-а-а-вай, страна огромная, встава-а-ай на смертный бой!..
— Росияни, ладь из нашой земли! Москали, ладь из нашой земли! Це наша земля! Це наш гхород!!!
— …С фаши-и-и-стской силой темною, с ора-а-а-нжевой чумой! Пусть ярость благородная!!!..
На Графской снова какое-то копошение. Юные украинские морячки с цыплячьими шеями и веселыми голубыми глазами оцепили пристань, горожане — в основном предпенсионного возраста — вяло пытаются прорвать оцепление. Кто-то слабо и медленно, как в дурном сне, дает по морде кому-то неподвижному и, кажется, спящему. Неподвижный ненадолго включается, разражается гневной тирадой на мове, пытается ответить на удар, неторопливо промахивается и снова впадает в кому…Там, за оцеплением, трое хохлов, перехохатываясь, приколачивают к белой стене Графской очередную памятную табличку, в которой украинский флот поздравляется не то с тысячелетием со дня основания, не то с победой во Второй мировой.
Горожане требуют снять оскорбительную табличку, не порочить честь российского флота, не осквернять исторический памятник. Требуют пропустить, требуют демократических свобод, матерят Хрущева и Ельцина, сдавших русский город врагу.
Полураздетый смуглый дяденька, с раздутым животом, смоляными кудряшками и бородкой клинышком, гкачет перед украинскими морячками, как беременный фавн, называет себя депутатом и угрожает судом.
Пожилая дама в тошнотворно зеленом платье, подвывая, читает украинским матросам стихи собственного сочинения:
— Как наши деды воевали все на великой той войне, о том вы помните едва ли, и дураками мнитесь мне!
Матросики басовито хихикают, таращат глаза и хором, напирая на фрикативную «г», повторяют:
— Це наш гхород!!! Севастополь — це наш гхород!
— …Э, нет! Севастополь — город русских моряков! Россия! Мы твои дети! Даешь революцию!
— Экскурсии под парусом! — голосит зазывала баба Надя, сидящая тут же, в паре метров от революции, на раскладном стульчике. — Экскурсии по бухтам русского города Севастополя!
Русского! Подходим, берем билетики, смотрим русские бухты русского города, недорого! Ишь ты! Они там, в Киеве, хотят переиначить нам нашу историю!..
Все кричат, поют, надрываются, потеют, болеют за родину, отстаивают каждый свою правду.
Все врут.
У меня есть затычки для ушей. Мягкие рыжие колбаски, по четыре в упаковке, без них я по городу ни ногой. Несколько упаковок всегда лежат у меня в кармане.
Я вставляю затычки в уши. Через затычки до меня доходят уже не слова, а мерный фальшивый гул, почти безболезненный.
…Амиго ведет себя странно и совсем не радуется мячу, который я ему принесла. Он нервно пинает мяч и отплывает в дальний угол бассейна. Потом кричит — обиженно, с присвистом. Я обхожу бассейн, приседаю на корточки, опускаю в воду правую руку. Амиго трется об нее носом, резиновым и твердым, как автомобильная шина. Потом открывает пасть и чуть-чуть прикусывает мои пальцы. Зовет.