наличествовал. Мы были как дети, осуществляющие каприз – один, второй, третий, и так до мгновения, когда мир закачается под крики, точно пьяный, и им станут уже управлять правила, меняющиеся с минуты на минуту в зависимости от произвола либо случайности, от того, что кому взбредет в голову. Что я должен был ответить? Что нахожусь в состоянии невесомости, что, кроме усталости, кроме холода, уже ничего реального нет, что уже совершенно безразлично, в какую сторону и с кем мы пойдем? Что время прошло, звонок, благодарим вас, на ответ было полминуты, как в телевикторине. И теперь все утратило вес, утратило значение. Могу остаться, могу слинять, выбора никакого. Что меня удерживает усталость, а подгоняет страх, который, по правде говоря, я вынужден придумывать, воображать, потому что, если по- честному, я нисколько не боюсь, во всяком случае не настолько, чтобы убегать по колено в снегу, без сна и еды, что, если опять же по-честному, я мог бы пойти туда, где люди, стать одним из них, сесть в автобус и на каком-нибудь вокзале съесть теплый вонючий бигос, а потом просто вернуться к своей прежней жизни, которая, наверное, остановилась и ждет меня, потому как никто другой в мое отсутствие к этому говну и не прикоснется? Все было слишком сложно, чтобы отвечать. Во мне бродили только предчувствия. Но время было уже не то, чтобы проводить ночи за разговорами. Слишком многое мы уже знали, и оба примерно одно и то же. Ничего интересного. О чем говорить.
– Какая разница, – сказал я.
– Какая-то должна быть… – Однако он не закончил, потому что дверь отворилась и вошел мой друг Мацек. Верней, сперва он сунул голову, блестел очками и смотрел, словно приучал взгляд к обширному и тихому пространству нашей комнаты. Здесь у нас все было слишком хорошо видно. Слишком мало дыма и людей. Слишком простое расположение тел. Наконец он прозрел и, не глядя на нас, в три широких шага оказался у матраса Иолы и как-то беспомощно, а может, попросту осторожно, с нежностью, чтобы не разбудить ее, опустился на колени. Принц и спящая красавица – так это выглядело. Похоже, он хотел убрать волосы с ее лба, но провел только ладонью над ее лицом, прямо-таки как нерешительный гипнотизер, и спросил:
– Что она тут делает?
Между мной и Малышом произошел безмолвный спор, точь-в-точь как в классе с подталкиванием локтями: «Ты скажи», «Нет, ты скажи», и победил я, а может, и Малыш, тут непонятно как считать, потому что через несколько секунд он сообщил глуховатым и абсолютно равнодушным голосом:
– Ничего не делает. Спит.
– Здесь?
– Само собой, здесь. Разве не видно? – Однако Малыш тут же сжалился и снизошел до объяснений: – Пришла слегка выпившая и захотела вздремнуть, потому что у вас там ей бы это вряд ли удалось. Получила спальник и спит. Я что, должен был выгнать девушку? Пусть поспит.
– Я ее искал, – объявил очкарик, словно мы не догадались, что он ее нашел. – Спрашивал у газды. Он сказал, что была, минутку посидела. Она всегда нас регистрирует, записывает в книгу, расплачивается. Он сказал, что посидела минутку, выпила кофе и ушла.
– Ну, одним кофе тут не обошлось, – заметил Малыш. – Было и еще что-то.
– Она всегда регистрирует нас, потому что у газды вечно капризы. Он не любит, когда кто-то чужой заходит к нему наверх. Иногда, бывает, пригласит кого-нибудь, но редко. Обычно он сам спускается вниз, если что нужно.
– Паскудный тип этот газда. Содрал с нас по полета с носа. Четверть лимона за эти обспермленные матрасы и литр кипятка. Вам хотя бы дал угля.
– Два ведерка. В комнате было еще тепло. Кто-то, видно, жил тут перед нами. Мне он тоже не нравится. Какой-то он… даже не знаю… как животное какое-то… неконтактный. Неизвестно, что думает.
– А что он может думать? Ему что, философию с тобой вместе штудировать? Жирный боров, только и всего. Если б нам было куда приткнуться, получил бы разок в морду, а не четверть лимона. Меня трясти начинает, как вспомню об этом… кабан говенный.
Малыш стал что-то очень разговорчивым. Словно и он захотел стать другом Мацека. Он протянул очкарику бутылку с химическим соединением и угостил сигаретой. Какое-то время они оба переваривали отвращение к этому антропоиду, после чего Малыш продолжил:
– Я бы с ним был осторожнее. На роже просто написано, что вредный гад. Вы что, обязаны поить этого скота?
– Да как-то так получилось. Мы уже три года приезжаем сюда своей компанией. Предыдущий был совсем другой. А мы привыкли к этому приюту. Летом тут здорово. Народу почти нет. Можно целый день пробродить, и никого не встретишь. По вечерам олени к окнам подходят.
– Зимой тоже, – усмехнулся Малыш. – Олени здоровенные, как быки. Четверть миллиона…
Мне не хотелось разговаривать. Гонсер, видимо, пел Коэна, потому что ничего не было слышно.
Я слышал только щелканье зеленого пружинного ножа. Привязался ко мне этот звук. Сухой, механический, очень соответствующий выражению лица Костека, которое незаметно переходило от насмешливости к ожесточенности. И ведь так всегда было. Я ни разу не видел его грустным. Не то усмешка, не то гримаса, состроенная только потому, что на лице должно быть какое-то выражение, вот он и выбрал себе такое, в котором участвует минимум лицевых мускулов.
Тогда тоже так было, точно такое же лицо в дальнем углу большой комнаты с наклонным потолком; ноги вытянуты, ни одного движения. Так он и просидел почти все время, водя за нами взглядом, изучая группирование и взаимосвязи незнакомых людей, и я где-то только в середине вечеринки заметил, что он наблюдает за нами. Гонсер был счастлив.
Он водил нас по закоулкам своей квартиры, демонстрировал кладовки, переходы и тайники, топал ногой по ступенькам деревянной лестницы, ведущей на антресоли, где могла бы разместиться цыганская семья со своим скарбом, топал, и было видно, что потрескивание новеньких сосновых досок доставляет ему наслаждение. Черт его знает, кто привел Костека. Кто-то привел. Гостей было человек тридцать. В сущности, это была не вечеринка, а самый настоящий прием, вся мебель на своих местах, старая и новая, красивая и уродливая, салаты, вино, разговоры в стояка, высший свет за пять злотых, обжираловка, и каждый слушает только собственный голос, к тому же приходилось кричать, так как все время звучали баллады под настроение. И только Костусь Гурка ничего не говорил. Собственный голос его не интересовал. Он сидел в плетеном кресле в компании с бутылкой sophie white und cigarettes kapitan flip pack, и вид у него был, словно он на работе, точно он шпик, журналист или санитар на балу дуроломов. Было это четыре года назад осенью. Общество веселилось, никто, похоже, не нажрался, да и, по правде сказать, вина было маловато, половина пришли с женами, некоторые даже с детьми. В общем, все так культурно, что мы, то есть Малыш, Василь и я, в конце концов вместе с литровой бутылкой «Выборовой», которую Малыш попросту изъял из холодильника, смылись на эти самые антресоли. Это было что-то наподобие хоров в костеле. Что-то вроде галерки, и мы там, сидя на пуфиках и подушках, обозревали публику, а когда все, и мы, и те, внизу, чуток подпили, Малыш стал легонько поплевывать через перила, точь-в-точь как с балкона в кино в давние годы. Если в кого и попало, то он не признался: как-никак почти светский прием, и только Костек все это заметил и в знак одобрения поднял бокал с вином. Пришел Гонсер, недовольно поморщился, так как бутылка была его, и спросил, почему мы не веселимся. На это Бандурко ответил, что, напротив, мы отменно развлекаемся, потому как Малыш как раз попал в одну дамочку, которая разглагольствовала о здоровом питании, матери-земле, проращенной пшенице и Коре Яцковской, и предложил Гонсеру присоединиться к нам, ведь это и наш тоже праздник, исполнение мечты, то есть собственный угол, где можно слушать «роллингов» на полную катушку. Однако Гонсер с нами не сел, а пошел накладывать салаты и разговаривать о делах, внутриутробной жизни и знаках зодиака.
К полуночи никого уже не было. Все ушли. Жена Гонсера отыскала какой-то закуток и заснула. Мы остались вчетвером. И пятый – Костек. Когда закрылась дверь за последним гостем, он вышел в прихожую и вернулся с бутылкой водки.
Не произнеся ни слова, он поставил ее на журнальный столик и вернулся на свое место. Музыка уже перестала играть. И в этой тишине скрип плетеного кресла прозвучал так значительно, словно что-то кончилось или начинается.
– Если я вам мешаю, могу уйти, – так он сказал. Спокойно, громко и нагло, словно бы для того, чтобы мы знали, что идти ему никуда не нужно, но, в конце концов, мы можем грубо, по-хамски вышвырнуть его. Однако ни малейшей охоты выгонять его у нас не было. Нам хотелось, чтобы все было спокойно, по-