стояла и глядела на нашу трубу. Что она там видела?
Подъехал желтый длинный фургон, и оттуда начали выгружать элегантную мебель, но леди не принимала в этом никакого участия, предоставив слугам решать, что куда поставить. Когда, наконец, одна из девушек начала одолевать ее вопросами, она повернулась и исчезла внутри особняка. Все слуги исчезли вместе с ней.
— Барт, гляди, какая шикарная софа! Ты когда-нибудь что-то подобное видел?
Но Барт уже потерял интерес и к леди, и к мебели; он пристально смотрел на черно-желтую гусеницу, ползущую по ветке недалеко от его грязных сандалий. Кругом головокружительно пахло сосной и эвкалиптом, белые пухлые облака плыли по синему небу, на все голоса пели птицы. А Барт смотрел и смотрел только на эту безобразную гусеницу — будто это только и достойно внимания в целом мире!
— Ненавижу этого урода с рогом на голове, — пробормотал Барт. Я знал его страсть: поглядеть, что там внутри. — У нее под всей этой разноцветной шерстью такая зеленая жидкая дрянь… маленький гадкий дракон — уйди с моего пути! Попробуй только подползти поближе… убью!
— Прекрати говорить чушь, Барт; взгляни лучше, какой они заносят теперь стол! Смотри, а этот стул, наверное, из какого-нибудь европейского замка!
— Ой, эта безобразная гусеница… она достает до меня!
— Знаешь что? Я думаю, что эта леди, которая въехала сюда, очень хорошая. Тот, у кого такой вкус, не может быть злым человеком.
— Только попробуй… подползи… я тебя убью! — Барт разговаривал с гусеницей.
Солнце между тем село, небо стало розовым, и широкие фиолетовые полосы протянулись по всему небу, делая этот ранний вечер еще более прекрасным.
— Барт, взгляни на этот закат! Ты видел более красивый?
Для меня краски — это как музыка. Я слышу, как они поют. Я думаю, если бы даже Бог лишил меня прямо сейчас зрения и слуха, я бы все равно продолжал слышать музыку красок… Я бы танцевал и во тьме, не зная даже, что свет померк.
— Глупости говоришь, — пробормотал Барт, занося сандалет над несчастным пушистым червяком. — Слепота — это, когда черно, как в яме. Никаких красок, никакой музыки. Ничего. Тишина — это смерть.
— Ты хотел сказать — глухота?
Но Барт в тот самый момент ударил по гусенице сандалетом. Потом спрыгнул на землю и начал размазывать то, что осталось от гусеницы по зеленой траве, принадлежавшей старой леди.
— Барт Уинслоу, ты поступил неправильно и жестоко! Ведь гусеницы — это только промежуточная стадия до бабочки, называется метаморфоз. А из той, что ты сейчас убил, получилась бы красивейшая бабочка. Так что убил ты не дракона, а прекрасную принцессу или принца. Заколдованных эльфов, любовников цветов…
— Все это глупые балетные выдумки! — отрезал Барт, хотя и выглядел слегка сожалеющим. — Я могу исправить это. Я поймаю гусеницу, подожду, пока из нее получится бабочка, и отпущу.
— Да я шучу, Барт! Но давай договоримся, что с этой минуты ты не станешь убивать никаких насекомых, кроме тех, что вредят розам.
— А если я найду кого-нибудь на розах, я могу их всех убить?
Меня всегда удивляла страсть убивать. Однажды я видел, как Барт оторвал у паука по очереди все ножки, а потом раздавил его между большим и указательным пальцами. Черная кровь, вытекшая из гусеницы, привлекла его внимание.
— А насекомые чувствуют боль? — спросил он.
— Чувствуют. Но пусть тебя это не волнует. Рано или поздно ты тоже почувствуешь боль. Так что — не плачь Это ведь просто червяк, а не всамделишний принц или принцесса. Пойдем-ка домой.
Мне было его жаль, потому что я знал как Барт переживает тот факт, что он не чувствует боли так остро, как все. Хотя Бог знает, отчего он переживает.
— Нет! Не хочу домой! Пойдем посмотрим, что там внутри особняка делается!
Но тут Эмма позвонила в колокольчик, зовя всех к обеду, и мы побежали домой.
На следующий день мы опять были на стене. Рабочие уехали еще вчера. Больше никаких грузовиков видно не было. Я все утро провел в балетной школе, а Барт оставался дома один. Летние дни — длинные… Встречая меня, он счастливо улыбался.
— Готов? — спросил я.
— Готов!
Мы с ним разработали план действий, и Барт искрился нетерпением.
Мы тихо перелезли через стену и по дереву спустились на другую сторону. Это была запретная для нас зона; но мы-то считали ее своей, потому что первыми ее открыли. Мы скользили, как две тени. Барт с удивлением и испугом разглядывал деревья, которые были подстрижены в форме животных. Как очаровательно! Гордый петух рядом с курицей, сидящей на гнезде. Красиво! Кто бы мог подумать, что тот старый мексиканец с садовыми ножницами сделает такую прелесть?
— Мне не нравятся кусты, которые как звери, — пожаловался Барт. — Не люблю, когда глаза зеленые. Зеленые — значит злые. Джори, они глядят на нас!
— Ш-ш-ш, говори шепотом! Смотри, куда ступаешь. Ступай мне след в след. Я обернулся через плечо и увидел, что небо стало цвета крови. Скоро выглянет луна, настанет ночь.
— Джори, — потянул меня сзади за рубашку Барт, — мама велела нам вернуться домой до темноты…
— Но еще не темно.
Однако кремовый цвет особняка, такой приятный при солнечном свете, в темноте был зловеще-белым и пугал меня тоже.
— Не нравится мне, когда старые дома красят, как новые.
Барт со своими неожиданными идеями верен себе.
Снова начал канючить, что пора домой. Я одернул его. Раз уж мы решили, надо довести дело до конца. Я приложил палец к губам, прошептал: «Стой на месте» и подкрался к единственному ярко освещенному окну.
Вместо того, чтобы сделать, как я сказал, Барт последовал за мной. Я вновь оставил его на месте и взобрался по маленькому, но достаточно крепкому дереву, чтобы подсмотреть, что там внутри. Сначала я не видел ничего, кроме огромной комнаты, которая вся была уставлена нераспакованными вещами. Обзор загораживала толстая и низко нависавшая люстра. Приглядевшись, я увидел фигуру в черном, сидящую в деревянном кресле-качалке, которое на вид казалось очень неудобным и дисгармонировало с прекрасной, комфортной мебелью, привезенной в фургоне. Та ли это женщина — хозяйка дома?
Я знал, что арабские мужчины носят длинные платья, поэтому усомнился: может быть, это тот худой дворецкий? Но увидев тонкую белую руку со множеством колец, я уже больше не сомневался: это она. Пытаясь поудобнее усесться на ветке, я повернулся — и ветка хрустнула. Женщина подняла голову и посмотрела за окно. Глаза ее были широко, испуганно открыты. Я успокаивал себя тем, что из ярко освещенной комнаты не может быть видно происходящее в темноте снаружи. Но дыхание мое прервалось, а сердце бешено билось. Комары начинали жалить меня. А внизу Барт начинал терять терпение, тряся дерево, и без того ненадежное. Я пытался одновременно удержаться на ветке и дать Барту сигнал, чтобы он перестал. К моему счастью, в комнату вошла горничная с подносом, уставленным множеством блюд.
— Эй, побыстрее! — шипел Барт. — Я хочу домой!
Чего это он так перепугался? Ведь это я мог упасть с дерева. Раздался звон посуды и серебряных приборов. Горничная перекладывала их с подноса на стол. Только когда горничная вышла, женщина сняла с лица вуаль.
В полном одиночестве она принялась за еду. И тут снова послышался хруст моей ветки. Женщина повернула ко мне голову. Теперь я хорошо видел ее лицо. Я видел глубокие рубцы на ее щеках, которые приковали к себе мое внимание. Ее что, поцарапал кот? Мне внезапно стало ее жаль. Было что-то несправедливое в том, что она, такая богатая, ведет замкнутую, одинокую жизнь. Несправедливо казалось и то, как жестоко время украло ее былую красоту, следы которой еще хранило ее лицо. Когда-то она была так же красива, как моя мама, подумал я.
— Джори?..