написал, например, Шолохов. А ненадежный Солженицын — написал. Его теперь из истории литературы самыми большими клещами не вырвешь. Лагеря — это наша болевая точка. Начало войны — это тоже болевая точка. Про него написал Симонов. Написал бесстрашно. Ты правильно сказал: это было самое черное время.
— Ты многого не знаешь, тебя как раз арестовали, — махнул рукой Пронин, заглотив наживку. — А я ту осень до самого донышка выхлебал. Меня еще до войны посылали в Прибалтику. Мы тогда советизировали эти игрушечные государства. Разведчики разных стран устроили в Риге настоящий чемпионат по фехтованию. Англичане, немцы, американцы… ну, и мы не сидели сложа руки. Я там формировал подпольную группу. Да-да, подполье нам понадобилось до прихода немцев — для борьбы с противниками советизации. Нас там поддерживало меньшинство. В Латвии еще было на кого опереться, а в Эстонии и Литве настоящих коммунистов не хватало. В ход шли любые антифашисты, даже самые сомнительные. Я еще в сороковом году докладывал Коврову: серьезная работа возможна только в Латвии, в Риге. К тому же Рига — крупнейший город Прибалтики. Город, знаешь ли, с буржуазным лоском. А какие там портные! До сих пор ведь сохранились. Меня там знали как немца. Ты в курсе, фамилию мне дали самую противную — Гашке. Я постоянно исчезал: постоянная работа в Риге тогда еще не началась, и мне приходилось действовать по всему Союзу. Исчезновения Гашке приходилось как-то объяснять. Ну, я себя выдавал за торгового агента, который часто бывает в Советском Союзе.
В открытое окно высотки влетело странное уханье. Овалов вздрогнул.
— Не удивляйся. Это сосед мой филина на балконе выгуливает. Эксцентрик! У него целый зоосад в квартире. Мы должны смиряться перед странностями соседей, потому что враждовать никак нельзя. Соседская вражда — бессмысленное и обременительное дело. Война, в которой не бывает победителей. Так что придираться к уханью никак нельзя.
— Дом у тебя уникальный, конечно. Весь цвет советского искусства, армии и комитета…
— Дом как дом. Мне не нравится. Вот на Кузнецком была квартирка — это да. Лучшие годы я там прожил и зря сюда переехал. Уговорили меня. Даже не уговорили, заставили. Престижная квартира, заманчивая. Мне, старому холостяку, эти соблазны не страшны. Я отказывался поначалу. А потом — приказ Серова, и тут уж наше дело военное. Скучаю по Кузнецкому. Если туда забредаю — сердце замирает. Наверное, там моя малая родина. Не по факту рождения, а по бытию, которое определяет сознание.
— А все Кузнецкий Мост и вечные французы, — процитировал Овалов с детства запомнившуюся реплику из Грибоедова.
Уханье доносилось громко и отчетливо, ведь Пронин круглый год держал окно приоткрытым. Он любил сквозняк. Боялся спертого воздуха, духоты, затхлости. Не закрывал окно даже, если врачи настаивали. Даже если морозной ночью приходилось включать электрический рефлектор — обогреватель советского производства. Хотя топили в доме на Котельниках неплохо, и к помощи рефлектора Пронин прибегал только в самую лютую стужу. Пружины рефлектора розовели, подрагивали, потрескивали — почти как живые поленья в очаге.
— Никто не сомневался, что войны не избежать. И что война будет именно с Гитлером, с Германией. Он воевал с англичанами. Если бы победил — ринулся бы на нас, опьяненный успехом. Если бы они дали ему по носу — попытался бы восстановить репутацию на полях Советского Союза. Так думали мы. Но мало кто рассчитывал, что немцы пойдут на Восток, не доведя английскую эпопею до логического конца. Я предположить не мог, что расчет с Черчиллем они отложат на будущее… Мы считали немцев логиками, рационалистами. Недооценили безумие Гитлера. Он не был логиком. Типичный интуитивист! Поступки безумца трудно просчитать.
— Значит, лучшие шпионы — безумцы?
— Ни в коем случае. Сумасшедший может неожиданно начать войну, может на время оглоушить, поставить в тупик противника. Но у этой медали есть оборотная сторона. Безумцы — самоуверенные господа — и они не могут удержать победу, они загоняют себя в тупик. Немецкие разведчики не были похожи на своего фюрера. Ты не забывай, что Гитлер к тому времени царил в Германии всего лишь неполное десятилетие. Их агенты были выкормышами другой эпохи. Даже не веймарской, а кайзеровской Германии. На них влияние оказал уж скорее Бисмарк, чем Гитлер. Не могу представить этих людей на каком-нибудь пивном путче.
— Но они пошли за Гитлером.
— Да еще с каким воодушевлением! Осатанелый фюрер дал им возможность проявить свой профессионализм, побороться за мировое первенство. Какой спортсмен не ухватится за такой шанс обеими руками? Амбиции — великое дело. Гитлер был им чужд. Но необходим! Так-то. Обыкновенная история, честно говоря.
— Осатанелый фюрер… — задумчиво повторил Овалов. — Так писали мои коллеги в годы войны. А мне не довелось поработать во фронтовой прессе.
— Ты попал под бомбежку в первые месяцы войны. И благодари судьбу, что тебя ранили, а не убили.
— Бомбежка? Можно и так сказать. Хотя это был обыкновенный донос, помноженный на шпиономанию.
— Необыкновенный, — буркнул Пронин.
Овалов посмотрел на него растерянно:
— В каком смысле?
— Не обыкновенный донос. Не обыкновенный. Я не мог вытащить тебя из тюрьмы, потому что уже зимой меня окончательно направили в Прибалтику. И я работал в Риге уже безвылазно, в отрыве от Москвы. Там, в Риге, я был немцем. И в то же время руководил партизанским отрядом. Об этом ты знаешь.
Снова Пронин мимолетом коснулся щекотливой темы — и вернулся к привычным воспоминаниям.
— Но почему же донос-то необыкновенный? Разве мало было таких доносов в творческой среде? Не счесть!
Пронин откинулся на спинку стула, нацепил на нос очки, потом снял их и повертел в руках, постукивая по блюдцу.
— Рассказать? Или не рассказать? Рассказать! Эх, Лев Сергеевич Овалов, дорогой ты наш писатель. Не все тебе известно даже из тайн собственной судьбы. Ты, наверное, думаешь, на тебя донос состряпали, чтобы оттяпать просторную квартиру в Лаврушинском? Или там нашлись мерзавцы из писательской среды, которые решили устранить конкурента? Ты ведь был самым популярным писателем предвоенной пятилетки. Завистников хватало. Так?
— Да я, собственно, и не думал об этом всерьез. Знаю, что моя первая семья сыграла в том деле не лучшую роль. А с подробностями меня после реабилитации не знакомили. Но, пожалуй, ты прав. Без братьев-писателей здесь не обошлось. На допросах мне внушали, что я в повести «Голубой ангел» раскрыл методы работы советской контрразведки. В условиях войны это посчитали вредительством. Я не признавался. Кто мог направить следствие по такому пути? Конечно, литераторы.
— Ошибаешься. На этот раз силы зла обошлись без членов Союза писателей. Я никогда не рассказывал тебе эту историю. Не считал возможным. Да, видно, приспело время.
Пронин встал, пододвинул к Овалову бокал с коньяком и коробку фабричных лимонных долек. Встал в артистическую позу и продекламировал:
Это про тебя, дорогой мой друг. А началось это бесстыдство в январе сорок первого. Помнишь, как весело мы отпраздновали тогда новый год? Подъемное было время — как марши Дунаевского, как фильм «Цирк», как рекордные полеты Громова. Рабочие тогда зажили изобильнее. Людям квартиры давали, комнаты. Живи и радуйся… Я много лет служу в Госбезопасности.
— Ты же еще с Дзержинским начинал! — воскликнул Овалов, слегка захмелевший и потому склонный к сантиментам.