предписал директору университета выдавать аттестаты уходящим только дважды в год и в них прописывать, что именно каждый знает, а не то, что он «прилежно обучался», как пишут обычно. «Можно прилежать, — объяснял Шувалов, — но за неимением понятия ничего не знать».
Наказаний нерадивым ученикам было предусмотрено немало, и делились они на шесть градусов, или разрядов, от словесного увещания до выключки из гимназии, что определял университетский директор. Регламент предусматривал: если ранее принятые меры не помогут, «такого непотребного ученика выключить и при всех прочих учениках чрез сторожа выбить из гимназии».
…«Выбить» — серьезный глагол!
Ленивого ученика заставляли носить изображенного на дощечке осла, били дубовою линейкою по ладони. Третий градус — урок учить на коленях. Четвертый — порка, что полагалось за великие продерзости, упрямство и ослушание. Однако в этом градусе наказывали две гимназии по-разному: подлых, то есть разночинцев, секли, оголив зады, розгами, а в дворянских классах указано бить по штанам линейкою. Дворянину не полагалось испытывать на своем благородном теле, что такое розга, даже педагогическая. Вероятно, многие дворяне-ученики знакомились с нею в домашней обстановке — вряд ли подмосковные помещики столь тонко понимали свои сословные привилегии, что остерегались пороть непослушных сыновей, — но учение дело государственное, и тут дворян трогать нельзя.
Фонвизин закончил латинскую школу дворянской гимназии. На склоне дней, вспоминая пережитые годы, он говаривал, что учились в его время весьма беспорядочно, ибо, с одной стороны, причиною тому была ребяческая леность, а с другой — нерадение и пьянство учителей. Лишь профессор Шаден отлично преподавал курс логики на латинском языке, объяснения его были внятны, и ученики знали предмет. О других иностранных профессорах, к сожалению, сказать этого нельзя. Например, Филипп-Генрих Дильтей был одним из тех иностранцев, которые прибыли в Россию за легкими деньгами. Тиролец по происхождению, он служил адвокатом и через своего родственника получил приглашение занять кафедру права в Московском университете. Профессорского жалованья — 600 рублей в год — ему показалось мало, и Дильтей взялся за частные уроки. Он преподавал что угодно — географию, универсальную историю, геральдику, юриспруденцию и даже греческий язык.
Учитель Новикова во французском классе Николя Билон был в некотором роде человеком знаменитым, ибо его денежные затруднения послужили поводом для сенатского указа.
Билон занял деньги у московских ростовщиков по двум векселям — жалованье учителям младших классов полагалось небольшое, всего сто двадцать рублей в год, — и к сроку отдать не сумел. Городской магистрат посадил его в долговую тюрьму. Это было нарушением университетских прав — членов ученого корпуса мог судить только суд их товарищей.
Директор тотчас донес о таковом происшествии куратору Шувалову, а тому не составило большого труда добиться от Сената нового указа в поддержку университетских привилегий. 22 декабря 1757 года указ этот разослали во все судебные места, чтобы после никто неведением отговариваться не мог.
Во втором классе Билон отметил Новикова в числе самых лучших учеников. Университетская газета «Московские ведомости» печатала списки студентов и учеников гимназии — награжденных, переводимых из класса в класс и отчисленных. В номере газеты за 12 мая 1758 года Новиков увидел свое имя на газетной полосе.
4
В декабре 1759 года директор университета Иван Иванович Мелиссино — Аргамаков умер, пробыв лишь два года в своей должности, — отправился в Петербург. С собою он взял десять учеников гимназии, чтобы представить их куратору Шувалову и похвастаться плодами университетского просвещения.
Среди избранных были братья Денис и Павел Фонвизины. Они пробыли в столице несколько недель. Возвратившись в Москву, Денис Фонвизин с увлечением рассказывал приятелям о виденных им чудесах, о настоящем театре и об актерах, с которыми он свел знакомство.
— И вот директор повел нас к Шувалову, — говорил Фонвизин. — Вельможа принял всех весьма милостиво, а меня оглядел особо и подвел за руку к человеку, в котором угадал я кого, как вы думаете?
— Графа Разумовского, — ответило несколько голосов.
Фонвизин засмеялся.
— Видно, что вы далеко от столицы живете и по-деревенски судите. Разумовский никогда к Шувалову не поедет, ведь они…
Фонвизин оглянулся и приложил к губам палец.
— Словом, не угадали, и больше пытать не буду. Меня представили Ломоносову.
— Ты видел самого Ломоносова! — воскликнул Новиков.
— Как вижу тебя. А что ж тут диковинного? — Фонвизин прикрыл свою гордость небрежным тоном. — Он спросил меня, чему я учился. «Латыни», — ответил я. Тут начал он говорить о пользе латинского языка с превеликим красноречием.
— Латинский язык, спорить нечего, нужен, — сказал Новиков, — но и русскому не худо бы нам учиться побольше. Стыдно не знать отечественного наречия.
— В Петербурге, — возразил Фонвизин, — говорят по-французски, вернее, стараются говорить. Мы были с директором во дворце. Везде сияющее золото, огромная музыка, люди в голубых и красных лентах — первые чины империи. А в разговоре все с русского на французский перескакивают.
— Я бы, кажется, вовек из дворца не ушел, — мечтательно сказал Василий Рубан. Он был беден, учился в разночинской гимназии на своем коште с превеликим усердием, а в свободное время пробовал сочинять стихи.
— Французский-то язык и у нас, на Москве, в ходу, — заметил Новиков. — Плохо то, что рядом с ним и русский коверкают. Щеголи и модницы говорят на своем языке, чему не у Ломоносова учивались. Намедни слышал я разговор. Жаловалась госпожа на мужа — любит он ее, а это, мол, неприлично… «Муж, — говорит, — расстроен от жены, это-де, радость, гадко. Как привяжется он ко мне со своими декларасьонами да клятвами в любви, я сперва прошу его отцепиться, а после резонирую, что стыдно и глупо мужу быть влюбленным в свою жену. Он не верит, и мне одно средство — упасть в обморок». В модном языке есть и русские слова, да в каком-то другом значении. Маханье, например, — что такое?
— Ну, это просто, — ответил Павел Фонвизин. — Махать за кем — ухаживать, строить куры.
— Какие еще куры? — спросил Рубан.
— Это слово из женского щегольского наречия, — пояснил Павел Фонвизин. — По-французски faire la coure — то есть влюбляться, ухаживать. Теперь все чаще так говорят, скоро мы к такой речи привыкнем.
— И сами так изъясняться будем? — спросил Новиков. — Уволь, братец, от столь мрачных предвещаний. Русский язык надобно нам беречь и правильные его образцы распространять печатно, чтобы читатели их запоминали и от писателей доброму бы научались.
— Какие у нас писатели? — с горечью сказал Рубан. — Кто может на рифмах связать «байка, лайка, фуфайка», тот уже печатает оды, трагедии, которые полезно читать лишь тому, на кого рвотное лекарство не действует.
— Ты, наверное, про свои стихи говоришь? — спросил Павел Фонвизин.
— Не задирайся, Павел, — остановил брата Денис Фонвизин. — И ты, Василий, не горячись, шутка — не обида. Лучше послушайте, какую вам скажу новость. Директор наш говорил Шувалову, будто Московский университет начинает выпускать свой журнал.
— Об этом и здесь молва идет, — сказал Новиков. — Пример Александра Петровича Сумарокова и журнала его «Трудолюбивая пчела» ободряет наших начальников, особливо асессора Хераскова, — ведь он и сам пишет немало.
— Херасков — господин весьма скучный, — сказал Фонвизин. — Таким будет и журнал его. А мне подавай остроты и соли!
— Тогда читай Сумарокова, — посоветовал Новиков и наставительно прибавил: — Каждый писатель должен иметь два предмета: первый — научать и быть полезным, и второй — увеселять и быть приятным.