дело — и больше была не нужна…
Когда Екатерина опамятовалась, ей некого было попросить напиться, переменить белье. Двенадцать часов она пролежала одна, оставленная всеми — и беспомощная.
Не заходил и Петр Федорович. Он выслушал немало упреков за бездетность, теперь пил с каждым поздравлявшим его придворным здоровье богоданного сына и вскоре не смог бы пройти через дворец к жене, если б даже и захотел.
На шестой день после рождения Павла крестили. Мать лежала больная и не получала никаких известий о сыне, — а он тем временем чуть не умер от молочницы… Спрашивать, как ребенок, Екатерина не могла, потому что такой вопрос выглядел бы сомнением в заботах о нем, проявляемых императрицей. Приближенные Елизаветы не заходили к больной, а ее фрейлинам не было хода в царские покои.
Болезнь Екатерины, которой не оказывали никакой медицинской помощи, затянулась, и новости, доходившие до нее, не помогали выздоровлению. Так и не увидела она Сергея Салтыкова — его послали в Швецию с известием о рождении Павла, — а любимую фрейлину княжну Гагарину выдали замуж и уволили от службы. Екатерина потеряла двух самых близких людей.
Впервые своего сына увидела она только через сорок дней после его рождения. Вдруг в ее комнату пришла императрица со свитой. Екатерина по-прежнему лежала в постели, исхудавшая, слабая. При виде государыни она попыталась встать, зашаталась, падая, но была подхвачена.
— Сиди уж, — сказала Елизавета. — Покажите ей. Гляди.
Из толпы придворных выступила мамка. В ее руках был объемистый сверток. Мамка откинула мех на его верхнем конце, и Екатерина увидала крохотное сморщенное личико. Священник, пришедший с императрицей, начал читать молитву «Богородице, дево, радуйся».
— Мальчик показался мне очень красивым, — рассказывала впоследствии Екатерина, — и его вид меня отчасти развеселил. Но едва священник окончил молитву, императрица сказала мамке:
— Унеси.
И сама повернулась к двери. Фрейлины, придворные затопотали по комнате, выстраиваясь в хвост: императрице, а она, важная, румяная, в лиловом парчовом платье с широчайшей юбкой на китовом усе, поплыла за дверь, не взглянув на Екатерину: больных она боялась до чрезвычайности, и если б ей доложили, что великая княгиня нездорова, то она б и не пошла. Однако ей ни о чем неприятном не докладывали.
Не сказали, кстати, ей в те дни и о том, что государственная казна пуста, денег нет ни копейки и неоткуда взять, и что ее приказ — доставить сто тысяч рублей — выполнить невозможно. Кабинет- секретарь барон Черкасов о том сказать не посмел. Спокойнее было деньги найти. Он стал искать — и нашел.
По случаю рождения Павла императрица послала Екатерине сто тысяч рублей и ларчик с драгоценностями, как сказала принесшая подарок графиня Шувалова. Деньги были, как всегда, нужны — Екатерина щедро задаривала императрицыных придворных, давала деньги великому князю на его прихоти, то есть на вино и на игрушечных солдат, — а украшения не понравились. В ларчике лежали два перстенька, серьги и маленькое, бедное ожерелье, какое стыдно было бы носить и горничной.
Екатерина рассматривала эти жалкие вещицы, когда к ней пришел кабинет-секретарь Черкасов.
— Нравится подарок? — спросил он. — Ее величеству приятно будет, если эти украшения вы наденете на ближайшем балу.
Ответа не последовало. Черкасов знал цену такому подарку, восхищаться им было неискренне, выразить недовольство — нельзя. Елизавета Петровна была не только государыней, но и первой дамой в своей империи — самой красивой, нарядной, сверкающей — и потому считала себя вправе предписывать фасон платьев, цвет волос, прическу, драгоценность убора, чтобы ничей наряд не мог затмевать императорский. Ослушницам попадало по щекам, и знаки царской руки сохранялись долго. Что ж, пусть у нее будет еще одно бедное ожерелье. Не в нем счастье. Но Черкасов пришел вовсе не затем, чтобы хвалить дешевый подарок. — Ваше высочество, — сказал он, — выручите, заставьте век за себя бога молить!
— Что выручить? — не поняв, спросила Екатерина.
— Одолжите нам те сто тысяч рублей, что я вам приносил! Клятву дам — возвращу, напишу расписку, до конца дней слугой вашим буду!
Такие обещания подходили Екатерине, выполнить их было возможно, а расположение людей Екатерина ценила больше денег. К тому же она была уверена и в желании Черкасова вскоре возвратить долг: поступления в казну ожидались.
А зачем деньги понадобились Елизавете?
Собирая после рождения Павла подарок великой княгине, императрица совсем забыла, что к радостному для России событию мог или должен был иметь отношение и великий князь Петр Федорович, муж Екатерины. Просто о нем как о супруге при дворе давно уже не было речи, и не мудрено, что императрица его не вспомнила.
Узнав о награде, полученной его женою, Петр Федорович пришел в сильную ярость и очень запальчиво выразил графу Александру Шувалову свою обиду на то, что ему ничего не подарили, хотя сын родился у его жены. Шувалов побежал к императрице с докладом о недовольстве великого князя. Елизавета поняла свою ошибку и распорядилась немедленно отнести Петру Федоровичу сто тысяч рублей. За ними кабинет-секретарь Черкасов и приходил к Екатерине, и расчет его оказался верным: великая княгиня, также умевшая рассчитывать и глядеть далеко вперед, отдала свой подарок обратно и ни слова о том никому не сказала. Да, с ней дела вести было можно…Через три месяца Екатерина получила от барона Черкасова свои деньги.
Но сына императрица ей не вернула.
Никогда не ночуя дважды подряд в одной комнате, она приказывала таскать за собой колыбель Павла и не ленилась вскакивать к нему, услышав крик. Впрочем, однажды утром его нашли лежащим на полу — он выпал из колыбели, и никто этого не заметил… Комнаты, в которых бывала Елизавета, очень жарко топили. Она любила тепло и боялась простудить ребенка. Колыбель потому была изнутри обита мехом черно-бурой лисицы, ребенка завертывали во фланелевые пеленки, покрывали стеганным на вате одеялом, а сверху набрасывали еще одно одеяло — бархатное, подбитое мехом. Мальчику всегда было жарко. Мамушки отирали пот, струившийся по его лицу, но не смели сказать императрице, что не нужно очень кутать младенца. Не говорила этого и мать во время тех очень редких, разделенных месяцами визитов к собственному сыну, которые ей все же разрешались: поправлять императрицу или спорить с ней было невозможно даже великой княгине, супруге наследника престола. И когда Павел подрос, начал бегать и ходить, он простужался и болел от малейшего ветерка.
А родная мать навсегда осталась для него малознакомой женщиной, характер которой он узнавал постепенно и с годами все более от нее отдалялся.
У входа во дворец стоял часовой.
— К его превосходительству генералу Панину, — бросил ему Порошин, проходя в дверь. Адъютантская служба, пусть и недолгая, приучила его держаться уверенно. Старый лакей в сером кафтане поднялся с кресла. — Проводи к Никите Ивановичу, — приказал Порошин и пошел вслед за лакеем по анфиладе комнат. В приемной зале провожатый остановился, сделал знак Порошину подождать и, волоча по коврам тонкие ноги в белых чулках, поплелся дальше. На стенах зала были развешаны картины, изображавшие морские сражения и горящие корабли. Порошину показалось, что он узнал руку французского живописца Верне, чьи полотна любил покупать государь Петр Алексеевич, он стал искать подпись художника, чтобы убедиться в своей догадке, не расслышал за своей спиной быстрых шагов и обернулся только на строгий оклик:
— Ты кто таков?
Худенький мальчик в парике и со шпагой по росту смотрел в упор на Порошина, гневно распушив ноздри вздернутого носика.
Это был великий князь Павел Петрович.
— По приказанию государя к его превосходительству Никите Ивановичу Панину, — рапортовал Порошин. Первый раз он увидел Павла года полтора назад на галерее во дворце, где был обед кавалеров ордена Андрея Первозванного. Порошин, в ту пору офицер-учитель Сухопутного кадетского корпуса, был в наряде со взводом кадет для помощи дворцовой прислуге. Великий князь, маленький и очень серьезный