сказывал, что он с тех пор, как рассуждать начал, не памятует, чтобы какое происшествие его смутило и чтобы он в сердце своем боязнь почувствовал. Зашли и далее в сие рассуждение, и говорили, что между дерзостью и неустрашимостью справедливое различие делать надобно».

Верно, именно так говорил Никита Иванович. Но за столом, в устных речах, мысль его о том, что ничего ему в жизни не страшно, была пристойно спрятана меж других мыслей, а в краткой записи обнажилась и Никиту Ивановича как бы хвастуном аттестовала. Притом — разве царского гнева его превосходительство не боится? Если и не боится, то опасается…

«Говорил я о государе Петре Великом, — читал далее Порошин запись собственных речей, — что он от природы, как сказывают, не весьма храбр был, но что слабость свою преодолевал рассуждением, и в бесчисленных случаях показывал удивительное мужество, что не токмо не умаляет его великости, но еще утверждает оную. О сем обстоятельстве многие заподлинно меня уверяли».

«Это правда, — подумал он, — о том говорили мне многие знающие люди, но хорошо ли писать о всему свету известном своей доблестью государе, что он не весьма храбр был? И как это нехрабрость можно преодолевать рассуждениями, когда нападает на тебя враг и ни секунды тебе на размышления не оставляет? Или сражайся, или беги. А храбрости нет — и побежит человек, будь он разумен, как Сократ… Неладно тут написалось. И на скорую руку не исправить».

Порошин перевернул страницу, другую. Двадцать четвертое марта:

«Его высочество встать изволил в семь часов. Одевшись, учился, как обыкновенно. Потом изволил играть в биллиард и после взад да вперед бегал. С некоторого времени примечаю я, что его высочество начал становиться слишком резов и несколько своенравен. Ведаю тому и причину; да пусть я только один ее ведаю».

«И здесь неладно, — подосадовал Порошин. — К чему пустая запись, что его высочество, наследник российского престола, взад да вперед бегал? Что ж его воспитатели смотрели и главный над ними — Никита Иванович? И мое ли дело упрекать великого князя, что своенравен, и себя выставлять, что, мол, причину один только знаю, больше никто? Я не знаю, лишь догадываюсь и о ней никому сказать не могу, пока обстоятельно не исследую…»

«В обыкновенное время сели мы за стол, — читал Порошин, — то есть в начале второго часу. Из посторонних никто у нас не обедал. Его превосходительство Никита Иванович делал мне честь, что по большей части разговаривал со мною. Зашла речь об астрономии, и его превосходительство спросил великого князя, о чем он ныне из астрономии проходили с г. Эпинусом. Как его высочество ответствовал, что проходил о параллаксисе, то Никита Иванович заставил его пересказать о том, чему его высочество и повиновался».

Эта запись как будто бы ничего, никто не обидится. И великий князь усерден в занятиях, о параллаксисе знает. Но дальше не годится:

«Тут, продолжая речь, говорил со мною его превосходительство о Лейбнице, д'Аламберте и о Фонтенеле. поминал я между прочим, что не худо было, если б и его высочество прочел Фонтенелево сочинение „О множестве миров“. Его превосходительство весьма аппробовал оное. Известно, сколь в приятном виде представляет Фонтенель наитруднейшие вещи. После сего шутил его превосходительство, напоминая о похождениях моих с некоторой дамой».

«Сочинение Фонтенеля запрещено Святейшим Синодом, и эта книга, переведенная на русский язык покойным нашим министром при лондонском и парижском дворах князем Кантемиром, в свет не выходила. Нужно ли писать о том, что Никита Иванович велит молодому государю читать запрещенную книгу? Дело не в изяществе слога и уменье легко рассказать о трудном, а в том, что, согласно учению отцов церкви, выведенному из Библии, множества миров нет. Есть единый мир, созданный господом богом в шесть дней, и думать иначе — значит заблуждаться и отпадать от церкви. И затем — пусть и правда шутил Никита Иванович о некоторой даме, но к чему было о такой шутке поминать, когда приводились рассуждения об астрономии и других ученых материях? Да и похождений никаких не было, все придумал Никита Иванович, узнав о Настасье Краснощековой.

Такие записки будут неверно истолкованы и Никите Ивановичу неприятны. Цесаревич бывает ими недоволен, но его дело детское, он обижается, когда некоторые забавы его не одобряю, а ведь в записях великое число особ и в великих чинах, придворных и военных, названо. Что-то они говорить станут, когда узнают, что подчас их случайное слово оказывается занесенным в некую летопись, откуда ее уж не вымарать им? Написано пером — не вырубить топором, как пословица молвится.

Да, дневник в настоящем его виде отдавать в чужие руки нельзя. Но кто знает во дворце, как ведутся записи? Отдельные тетради знакомы некоторым друзьям, далеким от придворного круга. Правда, одна тетрадь пропала…

И что же?

А то, что необходимо нужно переписать дневник, прежде чем нести его на суд Никите Ивановичу. Выкинуть разговоры, замечания о характере великого князя, поменьше судить о Никите Ивановиче, убрать собственные рассуждения. Останутся сведения о том, что делал великий князь, перечни тем застольных бесед, имена тех, кто в них участвовал. К чему-нибудь, вероятно, можно будет придраться и тут, но вряд ли с большой строгостью».

Порошин посмотрел дневниковую запись седьмого апреля и на пробу написал:

«Учился. Никита Иванович у брата обедал. После обеда приехал, и поехали с цесаревичем гулять. Были на публичной комедии. Описание оной комедии. Денег дали. К государыне ходил. Ужинать и спать. Я был у Сумарокова».

Как будто бы в самый раз. О том, что ездил к Сумарокову, было известно, а о чем с ним говорили, можно умолчать.

Он открыл дневник через десяток страниц. «Четырнадцатое апреля. Попробуем сократить так»:

«Отучась, поутру ходил великий князь к государыне. Обедали у нас Петр Иванович Панин, Строганов, Сальдерн, Талызин. Петр Иванович о межевании говорил. После обеда учился его высочество. В окно долго смотрел. Погода хороша была. В воланы играли. Ужинать и спать».

«Пожалуй, можно и подробнее. Как писать — понятно теперь».

Он взял из шкафа новую тетрадь — в свободное время сшил их две дюжины — и принялся переписывать свои дневник, всемерно сокращая текст. Остались только названия вещей, суть разговоров была утаена. «27 марта. В седьмом часу. За чаем о наступающем говении. Обуваться стал, мокрица ползла; боялся, чтоб не раздавили, и кричал. Мундиры французские. Кормилица приходила. В церковь пошли. Опять туда проводили государыню. В биллиардной Платон поднес ей книгу. Цесаревич за нею пошел, и смотрели сад. Возвратился к себе… Сели за стол. О церковных обрядах, о пении столповом и знаменном. Пели Платон и Никита Иванович. Обедали Платон только и Кутузов…»

Он работал усердно, исписал две тетради и лег спать, когда светало.

Новый дневник показывать было можно.

Глава11.Амуры и зефиры

Теперь тебя зовут гулянья,

Театр, концерты, маскарад

И те условленны свиданья,

Где нежны вечером шептанья

Украдкой о любви твердят.

В. Капнист
1

Двадцатого сентября праздновали день рождения великого князя — ему исполнилось одиннадцать лет.

Вы читаете Опасный дневник
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату