лишь в девять часов; уже через минуту ее сын Фэдор был в ее объятиях. Это было 28 июля 1830 года. Фэдор приехал в семь часов и не пожелал будить мать. Он был очень расстроен. «Если беспорядки продолжатся, — думал он, — мои товарищи сочтут, что я дезертир; нужно будет обнять матушку, а потом добиться от нее, чтобы она меня отпустила в Париж».

На Ламьель этот затянутый в мундир юноша, проявлявший столько беспокойства, произвел довольно жалкое впечатление; о силе и даже мужестве тут не могло быть и речи: Фэдор был длинный и тонкий, лицо у него было очень милое, но безумная боязнь прослыть дезертиром лишала его в этот момент всякого выражения решимости, и Ламьель нашла, что он очень похож на свое изображение. «Да, — подумала она, — это именно то незначительное существо, на портрет которого в спальне герцогини смотрят только ради его красивой рамы». Со своей стороны, в минуты передышки, которые оставляли ему приступы душевных терзаний, Фэдор говорил себе: «Так вот она, эта молоденькая крестьянка, которая своей нормандской хитростью и тонко рассчитанной услужливостью сумела добиться благосклонности моей матери и — что гораздо труднее — сумела ее сохранить». Все, что окружало Фэдора, — кухня, где он ее увидел, ее дядя и тетка, еще не оправившаяся от огорчения, что чуть было не осушила источник мелких подарков, которыми осыпала ее герцогиня, — было хорошо знакомо Ламьель и наводило на нее тоску; поэтому все ее внимание невольно сосредоточилось на стройном и бледном молодом военном, у которого был такой недовольный вид. Так состоялась эта встреча, мысль о которой внушала безграничный ужас доктору Санфену. Госпожа Отмар ежеминутно подходила к своей племяннице и говорила ей шепотом:

— Да будь же любезной хозяйкой. Ты ведь такая умница! Поговори с этим молодым герцогом, а то он подумает, что мы неотесанные крестьяне.

Все это и многое в том же роде произносилось вполголоса, но так, что Фэдор прекрасно все слышал. Ламьель тщетно пыталась внушить своей тетке, что молодому путешественнику будет гораздо приятнее, если ему предоставят полную свободу. Хлопотливые уговоры госпожи Отмар не ускользнули от Фэдора, и вся его досада — а он был очень не в духе — сосредоточилась на господине и госпоже Отмар. Впрочем, через некоторое время он вынужден был заметить, что у Ламьель прелестные волосы и что она была бы прехорошенькой, если бы не загорела на деревенском воздухе. Затем ему пришлось сделать открытие, что в ней не было ни фальши, ни слащавого жеманства мелкой деревенской интриганки. Госпожа Отмар каждые четверть часа поднималась в башню, чтобы послушать за дверью, не проснулась ли герцогиня. Во время ее отсутствия Фэдор оставался наедине с Ламьель; инстинкт молодости победил в нем наконец тревогу прослыть дезертиром, и он стал очень внимательно присматриваться к Ламьель; она же, со своей стороны, уступая любопытству, принялась с ним оживленно разговаривать. Как раз в один из таких моментов в кухню, где происходила эта первая встреча, вошел доктор Санфен. Вид у него достоин был кисти художника: с разинутым ртом и широко раскрытыми глазами он замер в позе человека, собирающегося шагнуть. «Надо прямо сказать, что этот горбун исключительно безобразен, — подумал Фэдор. — Но уверяют, что от этой малоприятной личности и от этой столь своеобразной девочки зависят все поступки моей матери. Постараемся быть с ними полюбезней; может быть, им удастся повлиять на мать, чтобы она отпустила меня в Париж». Остановившись на этом решении, молодой герцог вступил в самый оживленный разговор с сельским врачом. Начал он с весьма точного описания первых беспорядков, происшедших в полдень 26-го числа в саду Пале-Рояля рядом с кафе Ламблена[28]. Двое воспитанников Политехнической школы, находившихся в этом кафе в момент, когда читались вслух знаменитые ордонансы, побежали в Политехническую школу и весьма точно пересказали собравшимся во дворе товарищам все то, чему были свидетелями. Доктор слушал с волнением, очень заметно отражавшимся на его подвижных чертах; без сомнения, он был в восторге от всех неприятностей, которые могли постигнуть Бурбонов. Надменные выходки знати и духовенства должны были особенно живо восприниматься человеком, который считал себя, по природе своей, божеством. Его воображение сладострастно рисовало себе унижения, которые должен будет претерпеть дом Бурбонов, уже целый век охранявший сильных от слабых. «Не эти ли люди, — говорил себе Санфен, — назвали чернью сословие, из которого я вышел? Для них всякий человек с умом уже тем самым подозрителен; так что, если это начало восстания будет иметь сколько-нибудь серьезные последствия и у смешных парижан хватит смелости проявить смелость, старому Карлу X, возможно, придется отречься от престола, и чернь, к которой я принадлежу, поднимется на ступень выше. Мы станем тогда уважаемой буржуазией, которую двор вынужден будет чем-то подкупать». Потом внезапно Санфен вспомнил о том, что он наладил прекрасные отношения с Конгрегацией. «Мне не сегодня-завтра достанется место, — подумал он, — если только я вздумаю о нем похлопотать. Я уверен, что все окрестные замки пожертвовали бы от пятидесяти до ста луидоров, в зависимости от их скупости, ради того только, чтобы меня вздернули, но в ожидании этого приятного момента я не вижу, кого, кроме меня, они могли бы использовать в качестве посредника между ними и народом. Я играю на их страхах так же, как Ламьель играет на фортепьяно. Я могу усиливать и ослаблять их тревогу почти по собственному желанию. Если они одержат очень крупные победы, самые оголтелые из них, те, кто образует казино, добьются от остальных, чтобы меня запрятали в тюрьму. Разве виконт де Саксиле — молодой человек, прекрасно сложенный и гордящийся своей фигурой крючника, — не говорил в моем присутствии своим знатным товарищам по казино: «Распространяться с таким вкусом о том, какими методами действия располагают якобинцы, — явное якобинство». Таким образом, если у парижских мятежников, несмотря на легкомыслие этих бедных ротозеев, хватит ума нанести действительный урон Бурбонам, я лишусь своей карьеры, которую я так тщательно подготовлял в течение шести лет, вступив в союз со всеми замками и духовенством округи, а в это время другие сильные люди выйдут из народа, и мне придется идти на невероятные ухищрения, чтобы принять участие в предстоящем наступлении грубой силы; если партия двора восторжествует и расстреляет с полсотни либеральных депутатов, мне придется бежать в Гавр, а оттуда, быть может, и в Англию, так как виконт Саксиле немедленно же потребует, чтобы меня посадили в тюрьму. И уж во всяком случае не обойдутся без обыска, чтобы проверить, не связан ли я с парижскими либералами. Этот глупый юнец хочет обязательно вернуться в свою Политехническую школу. Нужно заставить герцогиню согласиться на это; тогда я возьму на себя умерять пыл молодого человека, поеду с ним в Париж, буду по два раза в день посылать нарочных к герцогине, а между тем, если говорить правду, постараюсь пробраться в победившую партию. Эти парижане так недогадливы, что двор, конечно, сумеет выкрутиться, надавав им всяких обещаний; когда народ не в гневе, он — ничто, а через неделю парижане остынут. В этом случае я добьюсь благосклонности заправил Конгрегации и вернусь в Карвиль в качестве одного из эмиссаров. И тогда уж я вобью в головы всех тупиц партии виконта, что господин де Саксиле — сумасброд, способный все испортить. Тем самым я, по крайней мере, избегну тюрьмы, куда этот негодяй мечтал бы меня засадить. Итак, нужно подольститься к этому дурачку, чтобы он согласился взять меня в спутники».

Размышляя таким образом, Санфен уже начал подлаживаться к молодому герцогу, прося его подробно рассказать о духе, царящем в Политехнической школе, и возносил до небес Монжа, Лагранжа[29] и других замечательных людей, основавших эту школу. Эти великие мужи были кумирами Фэдора и боролись в его душе со всеми сословными предрассудками, которые усердно насаждали в нем родители. Он чрезвычайно гордился тем, что у него герцогский титул, но вспоминал он о нем только два раза в день, а двадцать раз в сутки наслаждался счастьем считаться одним из лучших учеников Политехнической школы.

Когда г-жа Отмар пришла наконец сообщить, что герцогиня проснулась, Фэдор уже находил доктора весьма неглупым человеком, а Ламьель прониклась сугубым уважением к искусству, с которым Санфен сумел понравиться молодому герцогу. Пока Фэдор ставил перед комнатой своей матери великолепный букет редких цветов, привезенный им из Парижа, доктор успел сказать ей:

— Самое трудное на свете — это понравиться человеку, которого ты презираешь. Право, не знаю, удастся ли мне снискать милость этого герцогского птенчика.

Фэдор поднялся к матери, а доктору нужно было навестить нескольких больных; к тому же он хотел узнать от герцогини все то, что расскажет ей сын, а такая беседа, естественно, могла быть только наедине. Тут-то и представлялась ему возможность внушить герцогине мысль отправить его в Париж вместе с молодым герцогом. Но когда доктор вернулся через час, он застал ее в слезах и чуть ли не в нервном припадке; она и слышать не хотела о возвращении Фэдора в Париж.

— Либо этот бунт — пустяк, — каждое ее слово прерывалось истерическим спазмом, — либо этот бунт — пустяк, и тогда никто не обратит внимание на твое отсутствие: ты просто поехал навестить больную мать

Вы читаете Ламьель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×