глупости, побудившей Кортиса остановить на нем свой выбор, отступил на два шага назад и всадил Кортису пулю в живот. Как выяснилось, новобранец — охотник из горной местности Дофине. И вот Кортис смертельно ранен, но не убит, что хуже всего.
Таковы обстоятельства дела. Задача заключается вот в чем. Кортис знает, что ему остается прожить всего три-четыре дня.
Кое-кто (то есть король) устроил чудовищную сцену генералу Р. К несчастью, я оказался тут же, и кое-кому пришло в голову, что я один обладаю необходимым тактом, чтобы покончить с этим неприятнейшим делом именно так, как нужно. Если бы меня меньше знали в лицо, я отправился бы к Кортису, в …ский госпиталь и понаблюдал бы за теми, кто вертится у его постели. Но одного моего присутствия было бы достаточно, чтобы во сто раз умножить всю мерзость, накопившуюся вокруг этого дела.
Генерал Р. оплачивает своих полицейских агентов лучше, чем я моих. Объясняется это очень просто: негодяи, которых он выслеживает, внушают больше страха, чем те, за кем обычно охотится полиция министерства внутренних дел. Нет еще месяца, как генерал Р. переманил у меня двух человек; у нас они получали сто франков жалованья, да изредка им перепадало то там, то здесь несколько пятифранковых монет, когда им удавалось представить хорошее донесение; генерал же назначил им по двести пятьдесят франков в месяц, так что мне осталось только со смехом сказать ему о весьма странном способе найма сотрудников, к которому он прибегает. Он, должно быть, в ярости от утренней сцены и от похвал, которые мне расточали в его присутствии и едва ли не за его счет.
Вы, как умный человек, догадываетесь, к чему я клоню. Если мои агенты делают хоть что-нибудь мало-мальски стоящее у ложа больного Кортиса, они постараются представить мне свое донесение через пять минут после того, как увидят, что я вышел из особняка на улице Гренель, а за час до этого генерал Р. будет иметь полную возможность порасспросить их обо всем. Теперь скажите, дорогой Люсьен, хотите ли вы помочь мне выпутаться из большого затруднения?
После небольшой паузы Люсьен ответил:
— Да, сударь.
Но выражение его лица было значительно менее ободряющим, нежели его ответ.
Люсьен продолжал ледяным тоном:
— Полагаю, что мне не придется разговаривать с хирургом.
— Отлично, мой друг, отлично. Вы угадываете, в чем суть дела, — поторопился ответить министр. — Генерал Р. уже начал действовать, и даже слишком энергично. Этот хирург — колоссального роста мужчина, фамилия его Моно; он читает только «Courrier Franeais» в кафе госпиталя; когда доверенное лицо генерала Р. в третий раз предложило ему награждение крестом, он ответил на это здоровенным ударом кулака, значительно охладившим рвение генеральского клеврета и, что еще хуже, вызвавшим в госпитале целый скандал.
«Вот мерзавец! — воскликнул Моно. — Он просто-напросто предлагает мне отравить опиумом раненого номер тринадцатый!»
Министр, до этой минуты говоривший живо, умно и искренне, счел себя обязанным произнести две- три красноречивые фразы в духе «Journal de Paris» насчет того, что он никогда никому не поручил бы говорить с хирургом.
Министр замолчал. Люсьен был глубоко взволнован; после томительной паузы он в конце концов сказал:
— Я не желаю быть бесполезным существом. Если ваше сиятельство разрешит мне отнестись к Кортису, как отнесся бы самый любящий родственник, я готов принять поручение.
— Ваша оговорка оскорбляет меня! — сердечным тоном воскликнул министр.
Действительно, мысль об отравлении, даже только об опиуме, внушала ему ужас. Когда в совете кто-то высказался за то, что следовало бы дать бедному Кортису опиум, чтобы облегчить его страдания, он побледнел.
— Вспомним, — пылко воскликнул он, — об опиуме, за который так упрекали генерала Бонапарта под стенами Яффы! Не будем же сами давать повод для неисчерпаемых клеветнических нападок на нас республиканским и, что значительно хуже, легитимистским газетам, которые проникают в светские салоны!
Этот искренний, благородный порыв несколько ослабил ужасную тревогу Люсьена. Он думал: «Это гораздо хуже всего, что могло бы случиться со мною в полку. Там мне пришлось бы только зарубить или расстрелять, как это сделал *** в ***, бедного, сбитого с толку или даже ни в чем не повинного рабочего, здесь же я могу оказаться замешанным на всю жизнь в историю с отравлением. Если я обладаю мужеством, не все ли равно, в какой форме мне угрожает опасность?» Он заявил решительным тоном:
— Я помогу вам, граф. Быть может, мне всю жизнь придется раскаиваться в том, что я не заболел в этот момент, не слег на неделю в постель и, вернувшись по выздоровлении в этот кабинет, не подал в отставку, увидев, что вы резко изменили ко мне отношение. Министр — человек слишком порядочный (он тут же подумал: «И слишком тесно связанный с моим отцом»), чтобы преследовать меня всеми могущественными средствами, находящимися в его распоряжении; но я уже устал отступать перед опасностью.
Это было сказано со сдержанным жаром.
— Раз уж жизнь в девятнадцатом веке так трудна, я не переменю в третий раз рода занятий. Я отлично вижу, что рискую подвергнуться клевете, которая будет преследовать меня до самой смерти. Я знаю, как умер господин де Коленкур. Поэтому я буду действовать все время с таким расчетом, чтобы каждый мой шаг мог найти себе оправдание в печатных мемуарах. Пожалуй, граф, было бы лучше для вас предоставить действовать в данном случае агентам, прикрывающимся эполетами: француз многое прощает военному мундиру…
У министра вырвался нетерпеливый жест.
— Я не хочу, сударь, ни давать вам непрошенные и к тому же запоздалые советы, ни, тем более, оскорблять вас. Я не просил вас дать мне час на размышление, и потому естественно, что я размышлял вслух.
Это было сказано так просто и в то же время так мужественно, что нравственное существо Люсьена предстало министру совсем в ином свете. «Это — мужчина, и мужчина с твердым характером, — подумал он. — Тем лучше. Я меньше буду проклинать чудовищную лень его отца, наши телеграфные дела погребены навсегда, а сыну я могу со спокойной совестью заткнуть рот префектурой. Это будет вполне приличный способ расквитаться с отцом, если он до тех пор не умрет от несварения желудка, и в то же время
Министр заговорил самым мужественным и самым благородным тоном, каким только был в состоянии. Накануне он смотрел в превосходном исполнении трагедию Корнеля «Гораций». «Надо припомнить, — подумал он, — интонации Горация и Куриация, беседующих после того, как Флавиан объявил им о предстоящем поединке». Тут министр, пользуясь превосходством своего служебного положения, зашагал по кабинету, мысленно повторяя:
Избранник Альбы, ты — отныне мне чужой.
Люсьен принял решение: «Всякое промедление, — подумал он, — есть следствие нерешительности и трусости, как сказал бы вражеский язык».
Произнеся мысленно это ужасное слово, он повернулся к министру, с героическим видом расхаживавшему из угла в угол:
— Я готов, сударь. Министерство что-нибудь предприняло в связи с этим делом?
— Говоря по правде, не знаю.
— Я посмотрю, в каком положении дело, и вернусь сюда.
Люсьен кинулся в кабинет г-на Дебака и, ничем не выдавая себя, услал его за справками в несколько мест. Вскоре он вернулся обратно.
— Вот письмо, — сказал министр, — предоставляющее в ваше распоряжение все, что вам понадобилось бы в госпиталях, и вот деньги.
Люсьен подошел к столу написать расписку.