аплодировать таким, например, стихам:

Рожденьем род его уходит в тьму веков. «Пария»[221]

Один из моих друзей, библиотекарь, который всюду кричит о своих классических убеждениях, — ибо в противном случае он мог бы потерять свое место, — сообщил мне список произведений, чаще всего спрашиваемых в его библиотеке. Так же, как в библиотеках-читальнях улицы Одеон, там гораздо больше читают Лагарпа, чем Расина и Мольера.

Великая слава Лагарпа началась вместе с его смертью. При жизни довольно безвестный педант, так как он совсем не знал греческого языка и слабо знал латинский, а из французской литературы понятия не имел ни о чем из того, что было до Буало, он стал отцом классической церкви, и вот каким образом.

В то время, когда Наполеон остановил революцию и решил, как и мы, что она закончена, жило поколение, которое было совершенно лишено литературного образования. Однако поколению этому было известно, что существует античная литература; оно хотело наслаждаться пьесами Расина и Вольтера. Когда был восстановлен порядок, каждый постарался приобрести положение в свете; честолюбие превратилось в лихорадку. Никому из нас не приходило в голову, что новый порядок вещей, который начинался для нас, может породить новую литературу. Мы были французами, то есть достаточно тщеславными людьми; мы полны были желания не читать Гомера, а рассуждать о нем. В этот-то момент «Курс» Лагарпа[222], прославившийся уже в 1787 году, оказался как нельзя более кстати: он удовлетворял нашим потребностям. Вот причина его чрезвычайного успеха.

Как заставить наших студентов-юристов забыть об этом кодексе литературы? Ждать, пока он обветшает? Но тогда придется потерять тридцать лет. Я вижу только одно средство: нужно заменить его другим, нужно дать жадному тщеславию наших молодых людей шестнадцать томов готовых суждений по всем литературным вопросам, которые могут обсуждаться в салонах.

Но, скажете вы, предложите здравую, ясную философскую доктрину, и фразы Лагарпа будут забыты. Нисколько. Несчастье бедной литературы в том, что она вошла в моду; люди, которые не созданы для нее, во что бы то ни стало хотят о ней рассуждать.

Здесь, сударь, я чувствую сильнейшее искушение развить все это на двадцати страницах. Я хотел бы разгромить нетерпимых классиков или романтиков и высказать основные мысли, согласно которым я в моем новом шестнадцатитомном «Курсе литературы» буду судить мертвых и живых и т. д.[223]

Но не бойтесь; я полагаю, что в нашей интереснейшей политической обстановке всякая брошюра более чем в сто страниц и всякое произведение более чем в два тома никогда не найдут читателя.

К тому же, сударь, романтики ничуть не скрывают от себя, что они предлагают парижанину самую трудную вещь на свете: поразмыслить о привычке. Стоит только тщеславному человеку оставить свои привычки, как он подвергнется ужасной опасности — стать в тупик перед каким- нибудь возражением. Удивительно ли, что французы, больше чем какой-либо другой народ в мире, привязаны к своим привычкам? Гражданское мужество встречается столь редко благодаря страху перед неясной опасностью — опасностью, которая заставляет изобретать новый и, может быть, смешной способ действия.

Мне остается, сударь, просить извинения за размеры моих писем и особенно за пресную простоту моих фраз. Ради ясности я опустил много новых идей, которые могли бы доставить большое удовольствие моему тщеславию. Я хотел не только быть ясным, но также не дать повода недобросовестным лицам воскликнуть: «Великий боже! До чего эти романтики невразумительны в своих пояснениях!»

Остаюсь с уважением и т. д.

ПИСЬМО IX

КЛАССИК — РОМАНТИКУ

Париж, 3 мая 1824 г.

Знаете ли вы, сударь, что я не могу вспомнить ни одного дня за много уже лет, когда бы мне пришлось написать в один день четыре письма на одну тему.

Признаюсь вам, я тронут вашим глубоким уважением к Расину, и тронут чувствительно. Я считал не вас, сударь, но романтическую партию несправедливой и, осмелюсь сказать, наглой по отношению к этому великому человеку; мне казалось, что эта партия

Напруживает коротышки-руки. Чтоб громовую славу задушить. Лебрен

Мне казалось смешным, что несколько умных людей решили дать публике теорию (а вы признаетесь, что ваш романтизм — это только теория), при помощи которой можно безошибочно создавать шедевры. Вы не думаете, — и я с удовольствием вижу это, — что какая бы то ни было драматическая система способна была создать такие головы, как у Мольера или Расина. Конечно, сударь, я не одобряю вашей теории, но все же мне кажется, что я понял ее. Тем не менее для меня еще многое неясно, и я должен задать вам немало вопросов. Например, чтó, по-вашему, является высшим достижением романтического жанра? Непременно ли я должен привыкнуть к героям, заранее отвергнутым законодателем Парнаса[224],

Что сразу из детей бородачами стали?

Допустим на минуту, что хорошие традиции угаснут, что хороший вкус исчезнет — словом, что все удастся вам на славу и что великий актер, будущий преемник Тальмá, согласится через двадцать лет играть вашу трагедию в прозе под названием «Смерть Генриха III». Какова будет, по вашему мнению, высшая точка этой революции? Говоря со мной, забудьте о всякой иезуитской осторожности; будьте откровенны в своих словах, как Хотспер[225] вашего Шекспира, которым я, кстати сказать, очень доволен.

Остаюсь и т. д.

ПИСЬМО X

РОМАНТИК — КЛАССИКУ

Андильи, 5 мая 1824 г.

Сударь,

Вы читаете Расин и Шекспир
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×