вставить несколько своих замечаний. Поскольку беседа велась на латыни, незнакомец заинтересовался учеником живописца, который здраво мыслит да еще и может излагать свои мысли на языке древних. Он поинтересовался, кто он таков, у кого обучается. Получив ответ, он сразу же покинул лавку. Это был Маттео Пальмьери, родственник Серральи и человек весьма богатый – с ним Сандро еще столкнется и с удивлением обнаружит, что Маттео запомнил его.
Много интересного услышал Сандро из бесед живописцев, собиравшихся у Липпи. Сюда приходили старые друзья художника и его ученики, ставшие самостоятельными мастерами. Являлись и мастера фресок, для которых был важен совет фра Филиппе Сандро не раз убеждался в правильности поговорки: сколько голов, столько и умов. Спорили жестоко, можно было подумать, что их больше увлекает теория, а не писание картин. И походило на то, что никто не доволен достигнутым, все чего-то ищут и все время спорят. Можно было предположить, что, согласившись с тем, что на картине все должно изображаться так, как в жизни, они наконец-то успокоятся и будут руководствоваться этим требованием, совершенствуя манеру письма. Но оказалось, что не так-то просто создать на плоской доске иллюзию жизни, к чему многие стремились, но предлагали различные пути. К тому же эта иллюзия, оказывается, нужна далеко не всем. Купцы и ремесленники предпочитали, чтобы для них писали картины, на которых бы все было, как в жизни… но только красивее. Аристократы же и те, кто стремился подражать им, предпочитали картины, написанные в старинной манере – фигуры неестественно вытянуты, лица постные. По их мнению, такие картины, помещенные в доме или семейной капелле, создавали видимость благородной древности их рода. Другим нужны были яркие краски и сказочные сюжеты. И во всех случаях ссылались на то, что так пишут за Альпами, во Франции и Бургундии. И точное отображение жизни, и сказка – все идет оттуда, где художники якобы добились настоящего мастерства.
Вот и Козимо Медичи, когда стал расписывать капеллу в своем новом доме, пригласил не фра Филиппо, а Беноццо Гоццоли – его манера, оказывается, больше нравится хозяину Флоренции. Те, кто видел ее, говорили, что написанная им фреска, изображавшая шествие волхвов на поклонение младенцу Христу, больше походит на миниатюру из древней рукописи: краски яркие, так и режут глаз, портреты членов семейства Медичи изрядно приукрашены, и о реальной жизни в этой фреске ничего не напоминает. А все потому, что старый Козимо ничего не понимает в живописи. С него было достаточно того, что Гоццоли – ученик фра Анджелико, который остается для старика непререкаемым авторитетом. Известно же, что, когда Козимо предается благочестивым размышлениям, он удаляется в «свою» келью в монастыре Сан-Марко, расписанную фра Анджелико. Говорит, что эти фрески действуют на него успокаивающе. Выбором Козимо были недовольны не только Липпи, но и многие его коллеги. А может быть, причиной этого недовольства была всего лишь зависть? Ведь после росписи капеллы Медичи у Гоццоли отбоя не было от заказчиков.
Что же касается Сандро, то он, хоть и не был аристократом, все-таки стоял на стороне Гоццоли. И не только потому, что каждый живописец вправе писать, как ему нравится, но и потому, что ему самому больше нравится такая живопись. Ему по душе фигуры стройные или же, используя модное сейчас во Флоренции слово, грациозные. Некоторые мастера высказывают убеждение, что и безобразное можно изобразить так, что оно будет восприниматься как прекрасное. Но он твердо убежден, что толстый человек безобразен, и ничто его красивым не сделает. Все потешаются над его братом Джованни, который располнел до безобразия. Все уже забыли, что он Филипепи, и зовут его только Боттичелли – «бочонком». Сандро тоже начинают окликать этим прозвищем, и он с ужасом замечает, что действительно раздается в ширину – похоже, полнота в их роду дело наследственное. Теперь всем одеяниям он предпочитает плащ, скрывающий фигуру. Он завидует тем, у кого мускулистое, поджарое телосложение – это, по его мнению, действительно красиво. Произведений Гоццоли он еще не видел – да и как их увидишь, ведь в дом Медичи он не вхож. Но по рассказам он уверен, что мастер, которому завидуют и при этом осуждают, действительно создал замечательную фреску.
Об этом он, конечно, вслух не говорит. Да никто и не интересуется его мнением – он всего лишь ученик и должен будто губка впитывать то, чему его учат многоопытные и мудрые мастера. Но не так легко разобраться, где же истина. Большинство гостей Липпи придерживаются мнения, что нечего потакать устаревшим вкусам аристократов, которых не так уж и много во Флоренции. Нужно в большей степени следовать натуре, изображать все так, как оно есть в действительности. Только в этом смысле можно поучиться у древних, а в остальном до всего нужно доходить собственным умом. Это и понятно – картин от римлян и греков не сохранилось, наставлений по живописи тоже. Одни скульптуры да надгробия, но этим пусть занимаются скульпторы. Приводится довод: раз природа создана Богом, то она прекрасна; изучая ее, можно понять божественный замысел.
Труды Леоне Баттисты Альберти по теории искусства читали почти все живописцы. Полезного в них, конечно, много – например призыв к познанию телесных пропорций. Но разве только они важны в живописи? У нее есть свои законы. Пропорциям придают чрезмерное значение те живописцы, которые получили знания от скульпторов – например Антонио Поллайоло, учившийся у Гиберти. От него только и можно услышать: живописец обязан знать анатомию. Об этом не устает твердить и его младший брат Пьетро – одногодок Сандро, эхом вторящий своему брату. Поговаривают, что они тайно режут трупы, чтобы понять строение человеческого тела. Сандро воспринимает это с ужасом. Не только потому, что это запрещено церковью – ибо куда же вернется душа в день Страшного суда? Перед его глазами вновь встают ободранные туши, которые ему в детстве показал на бойне отец, и уже от одного этого воспоминания становится не по себе. Липпи однажды сказал по этому поводу: самое прекрасное в человеке – это кожа. Сдери ее и, кроме крови, слизи и разной гадости, ничего не увидишь. И, пожалуй, учитель прав – разве нельзя понять строение человека по его внешнему виду?
И еще один ученик Гиберти иногда посещает мастерскую Липпи, но этот «сдвинулся» на другом – на перспективе. Это Паоло Уччелло, который старше их всех – он родился еще в прошлом веке. Позже его станут считать одним из основоположников флорентийской живописи, а сейчас воспринимают как чудаковатого старика. Он редко выходит из дома, рисует мало, всем другим сюжетам предпочитая битвы. Сейчас, когда большинство живописцев стремятся к реальности, а многие из них и в самих битвах участвовали, они только пожимают плечами, глядя на его картины. Все в них неестественное; люди и кони походят на марионеток, которых дергают за ниточки. Может быть, он и добился своей цели, придал фигурам объемность, но иллюзии жизни в его творениях нет. Теперь он бьется над другой задачей: сидит у мольберта и размышляет о том, что такое перспектива. Как рассказывают, его несчастной жене с большим трудом удается оторвать супруга от этих размышлений, чтобы накормить его. Но и сидя перед тарелкой супа, он то и дело вскакивает из-за стола, носится по комнате и кому-то доказывает: «Это великая вещь – перспектива!» Но жена, конечно, не тот собеседник, который нужен Паоло. Вот поэтому он иногда и появляется в мастерских своих коллег. Спрашивать его мнение о картинах совершенно бесполезно. В голове у него была только одна перспектива, и о ней он мог говорить часами, не замечая, что во многом его коллеги уже опередили его: в светотени, в моделировании фигур да и в передаче той самой перспективы. Но слушать его было интересно и во многом поучительно, как всякого размышляющего над важными проблемами человека.
Как сожалел впоследствии Сандро, что в годы своего ученичества он не завел по примеру старших товарищей памятной книжки, в которую бы заносил самое полезное из услышанного! Он был молод и самоуверенно полагался на свою память – как потом оказалось, не столь уж блестящую. А ведь такие книжки он видел у многих живописцев, в том числе и у Липпи. Прочитать их, правда, непосвященному было невозможно, ибо писались они тайнописью, известной только хозяину. Каждый изобретал свой метод: или сдвигал на несколько порядков буквы алфавита, или же прибегал к крестикам и завитушкам – словом, у кого на что фантазии хватало. Эти книжки, как и наборы рисунков, передавались по наследству – сыну или племяннику, если они также избирали ремесло живописцев, или же любимому ученику, что нередко сопровождалось условием принять фамилию мастера.
Своим учеником Липпи мог быть доволен: уже за первые три года он постиг больше, чем другие усваивали за пять. У Сандро было то, что обычно называют даром Божьим. Он уже вполне освоил манеру фра Филиппо, и тот без всякой опаски привлекал его к изготовлению многочисленных Мадонн, которые он по тем или иным причинам не мог написать сам или просто не имел охоты работать над ними. Только знаток мог отличить работу ученика от творения мастера. Даже Серральи иногда заблуждался, когда ему приносили на продажу Мадонн из мастерской Липпи. Впрочем, ему было важно лишь продать их, а не оценивать мастерство художников. Понемногу торговец богател, отправляя картины в другие города Италии