до того, что перебросить мост через нее было уже невозможно. Ленин, впрочем, понимал глубину раскола. Догадывались о ней и меньшевики, искавшие все же примирения. А Плеханов? Вот когда бы должны сказаться талант и авторитет вождя, обаяние имени и личности. Но Плеханов больше других растерялся. Ленинцы и мартовцы заняли определенные позиции. Голоса разделились почти поровну. Мнение Плеханова могло бы дать перевес одним или другим. Но он колебался и молчал, потом присоединился к Ленину. «Еще сегодня утром, — говорил он, — слушая сторонников противоположных мнений, я находил, что «то сей, то оный на бок гнется». Но чем больше говорилось об этом предмете, тем прочнее складывалось во мне убеждение в том, что правда на стороне Ленина». Это была, конечно, победа Ленина. Но уж не Ленин шел за Плехановым, а Плеханов за Лениным. Съезд избрал Плеханова на высший пост в партии. Он должен был объединить и примирить враждующие части. Однако, сделать это он не мог. Среди разгоревшихся фракционных страстей он тщетно взывал к чувству партийного единства. Его не слушали, хотя именем его охотно пользовались. Он недолго пробыл с Лениным, потом перешел к меньшевикам, потом и от них ушел и вскоре снова оказался одинок. Он был слишком индивидуален, слишком интеллигент и литератор, чтобы подчинить себя целиком интересам того или иного фракционного кружка. Он не привык и не мог подчиняться дисциплине. Его властной натуре удовлетворила бы собственная плехановская фракция, и вокруг него действительно всегда был кружок своих, преданных ему людей. Беда их была в том, что вождь их не знал и не любил практической политической жизни, организаторской стряпни, был только литератором, а не стратегом. И поэтому плехановцы были осуждены на бездействие или только на мелкую партийную борьбу, так легко вырождавшуюся в интриги и фракционные дрязги в условиях эмигрантской жизни.
Фракционные страсти разгорались, литературная полемика перешла в ожесточенную перебранку по наилучшим образцам российской словесности этого рода. Плеханова сначала щадили; камни летели через его голову. Но и его зачислили по разряду оппортунистов, когда он разошелся с большевиками. Плеханов отвечал со свойственным ему остроумием. И вскоре имя его без всякого пиетета трепалось на страницах партийной печати. Плеханов не был академиком, ученым, бесстрастным наблюдателем. Он вмешивался в партийные споры, принимал участие в партийных делах. За это ему влетало «в числе драки». Но он не мог и связать себя прочно и длительно с определенным кружком или фракцией. В результате у него оказалось в партии очень много врагов и слишком мало друзей.
8
Тем временем разгоралась и политическая жизнь в стране. Неудачная война ускорила события. Революцию ждали, и все же она захватила врасплох. Теоретически было, впрочем, все подготовлено. Была превосходная программа, были резолюции и о власти и об отношении к буржуазным партиям, была усвоенная тактика полной самостоятельности и революционной непримиримости рабочего класса. Но как раз перед революцией оказалось, что в слова этих резолюций вкладывается различными группами различное содержание. И когда пришел тот момент, к которому русские социалисты готовились больше десяти лет, он застал их в состоянии полного разброда.
Большевики звали к вооруженному восстанию, к захвату власти, к революционному союзу с крестьянством. Меньшевики считали, что в буржуазной революции пролетариат только скомпрометирует себя участием во власти, стояли за совершенную самостоятельность пролетариата и примирялись с умеренным парламентаризмом, который даст рабочему классу возможность создать свою собственную партию. И большевики и меньшевики отрицательно относились ко всяким соглашениям с буржуазно- демократическими партиями.
Плеханов был, конечно, увлечен революцией. Правда, он остался за границей и не доверился либерализму Витте. Чутье подсказало ему истину о непрочности 1905 года. Но он горячо отдался политической жизни. Рабочая всеобщая забастовка, совет рабочих депутатов — разве не было это триумфом его идеи? Мог ли он остаться в стороне от движения, когда имя его было на устах, и — несмотря на все фракционные дрязги — это было имя первого и по возрасту и по авторитету русского социалиста.
Но Плеханов был одинок, не имел за собой партии. Среди борющихся течений он занял особое место, — и к величайшему изумлению, крайне правое место. Он выступил с призывом к соглашению между рабочим классом и либеральной буржуазией во имя интересов демократии. Это было нарушением партийной дисциплины и оскорблением партийных нравов. Другого исключили бы, Плеханова лишь бранили, меньшевики — сдержанно, большевики — откровенно. В партийной печати для него не было места. Он печатал письма в редакции либеральных газет и отдельным изданием выпускал блестяще написанные «Письма о тактике и бестактности». Он полемизировал главным образом с большевиками; доказывал, что они не марксисты, а бакунисты. Плеханов настаивал на том, что его рецепты и есть подлинно революционная тактика, не противоречащая нисколько букве и духу прежних радикальных резолюций. О «букве» можно было спорить, и партийная печать много спорила. Но «дух» Плеханова 1905 г. был совсем не тот «дух», который грозно обличал Жореса в смертном грехе оппортунизма на международных конгрессах.
Позиция Плеханова была явно безнадежна. Большевики его обвиняли чуть ли не в измене революционному марксизму. Часть меньшевиков с тайным сочувствием читала его «письма», но все меньшевики в целом от него отмежевывались. За ним, в сущности, никто не шел. Он говорил к рабочим через головы партийных организаций, но для рабочих он был незнакомцем. Они знали своих вождей, организаторов, агитаторов. Выступление Плеханова было практически бесполезно; может быть, поэтому и не нужно. Но никогда Плеханов не думал, что «один в поле не воин». Напротив, в том и сказывалась его натура, что он воевал в поле, будучи и одиноким.
События шли не так, как он хотел. Ни русские либералы, ни русские социалисты не доросли до той сложной тактики, которую он проповедывал из Женевы. Политическая непосредственная деятельность не дала ему удовлетворения. А после неудачи революции 1905 г., после московского восстания, после полосы партизанских выступлений потянулся тяжелый период рецидива эмигрантщины. Россию захлестнула реакция. Интеллигенция и рабочий класс переживали состояние горького политического похмелья, разочарования, равнодушия. Эмиграция копалась в бесконечных фракционных дрязгах.
Плеханов ушел далеко в сторону от партийных интересов. На лондонском съезде 1906 года, где была сделана попытка скрепить все фракции в единую партию, он еще присутствовал, но уже почти как посторонний. Декорум был соблюден. Съезд, заседавший в какой-то лютеранской церкви, был открыт Плехановым. Несмотря на холодное, даже враждебное отношение к нему, он импонировал делегатам. Но и от него веяло холодком. Он был как будто не свой, а чужой среди этой пестрой толпы, где смешались рабочие с Урала в косоворотках, с непокорными вихрами волос, и коренастые, угрюмые «лесные братья» латыши, и бледные еврейские интеллигенты бундовцы в кургузых пиджачках. Его приветственную речь выслушали с почтительным вниманием, но в президиум он не был избран и во все время съезда сидел одиноко, сам по себе, ни с кем не совещаясь, слишком самостоятельный и большой, чтобы вместиться во фракцию. Но идейно он был близок меньшевикам и выступал раза два в качестве их оратора с блестящими по форме речами. Он очень тонко и остроумно изобличал внешний радикализм своих противников, — так, как он делал это некогда в полемике с «Народной Волей». Его литературный поединок с Розой Люксембург доставил слушателям эстетическое наслаждение. Все же речи не оставили заметного впечатления. Это были как будто речи со стороны. Троцкий был тоже одинок на этом съезде. Он не примыкал ни к одной из фракций, хотя и был ближе к меньшевикам. Но он был увлечен своей идеей объединения партии, и все партийные интересы были ему близки.
Плеханова интересовали общие теоретические, программные вопросы. Он по-прежнему стоял на страже марксизма, оберегал его ревниво от всякой «критики», в особенности философской. Но к партийным вопросам он относился уже с значительным бесстрастием, если не сказать — равнодушием. И при выборах центральных комитетов и редакций центральных органов Плеханова уже не брали в расчет ни противники его, ни союзники. Меньшевики охотно причисляли его к своим, но он был неудобен даже как рядовой член партии. Партийный долг не мог подавить в нем призвания литератора. Если Плеханов считал нужным высказать свою мысль, он это делал, не считаясь с тем, удобно или неудобно это для партии. Он не