книги. «Господи, — сказал он, — как много. Но эти семь — по-немецки, — они все одинаковые?»
«Они написаны по-французски, — ответил я, — и вовсе не одинаковые, это разные части одной книги».
«Правда?» — спросил он.
Дядюшка Александр смотрел на меня, словно ожидая, что я что-то скажу. Но я молчал, потому что боялся, что он ничего не расскажет про граммофон. Мы еще помолчали, потом он сказал:
— Вот и все.
— А граммофон? — спросил я.
— Нет, — сказал дядюшка Александр.
Прошло довольно много времени, пока он не заговорил снова:
— Так мы отпраздновали его день рождения. Я сидел в кресле у окна, потому что мне нельзя было ему помогать. Он хотел пересчитать все странички в своих книгах, и он думал, что я могу ошибиться и он не будет знать точного числа. Я смотрел на него, — кажется, он совершенно забыл обо мне, потому что он закусил нижнюю губу и время от времени тихо рычал и стучал ногами по столу. Через месяц дом выставили на продажу, потому что они, его отец и он, возвращались в Индонезию. Я купил дом и, когда они уехали, нашел книги и все остальное в той комнате.
— И граммофон?
— Нет.
— А что с ним сейчас?
— Понятия не имею. — Дядюшка Александр встал и ушел в дом. И притворил за собою двери террасы.
Я прожил у дядюшки Александра два года и многому от него научился, потому что он был стар и много чего знал. А через два года, как-то вечером, я спросил его, можно ли мне поехать во Францию.
В последний вечер перед отъездом я обнаружил, что клавесин исчез из комнаты.
— Где клавесин? — спросил я.
Дядюшка Александр подошел к тому месту, где раньше стоял инструмент.
— Я сильно устаю, когда играю, очень сильно, я стал совсем старым. Ты уезжаешь надолго, и, может быть, мне хочется дожить до твоего возвращения. Спокойной ночи.
На следующее утро я снова нашел рододендроны у своей постели, фиолетовые рододендроны и банкноту в сто гульденов, да, и потом, когда я спустился вниз и прошел через гостиную, торопясь к первому поезду на Бреду, я увидел дядюшку Александра, спящего на диване. Рот его был полуоткрыт, колени согнуты, а одна рука касалась пола.
Снаружи было холодно и туманно, и дом стоял, огромный и уродливый, среди тумана.
И я не пошел вдоль домов, которые построили на том месте, где раньше была Африка.
2
M-да, ловишь попутки на дороге… Не так-то просто добраться до Прованса. Был, к примеру, один тип на старой «шкоде», обещал подбросить до Антверпена.
— Сколько там коров? — спросил он. — Там, на лугу?
— Не знаю, я не могу так быстро считать.
— Тридцать шесть, — победоносно выкрикнул он. — Угости-ка сигареткой.
Я сунул сигарету меж его серых губ и дал прикурить. Он глубоко затянулся и выпустил густое облако дыма в лобовое стекло и мне в лицо.
— Дымовая завеса. Ха-ха. А с коровами — это ерунда. — Он щелкнул пальцами, но вышло не очень здорово, они были слишком толстые и корявые. — Очень просто: считаешь ноги и делишь на четыре! — Он подождал, пока я засмеюсь. — Ха-ха, — визгливо захохотал он, — а ты и не знал, а? Хороша шуточка, с длинной бородой. У тебя волосы красивые, длинные — эй, ты, должно быть, развлекаешься иногда с мальчишечками. — И он ущипнул меня за ногу.
— Я, пожалуй, выйду, — сказал я.
Он так резко затормозил, что я врезался лбом в стекло.
— Выметайся вон, живо.
Я потащил свой рюкзак с заднего сиденья, но он за что-то зацепился, и этот тип рванул его и выкинул меня из машины вместе с рюкзаком. Я побежал, я бежал, пока не услышал, что он захлопнул дверь. А он орал в окошко:
— Слабак! Дерьмо! — И только после этого тронулся с места.
Я тогда здорово напугался, но надо было ехать дальше, и я снова принялся ловить машину. И не надо меня спрашивать, через сколько дней после того, как это случилось, мы с Жаклин (впрочем, я узнал, как ее зовут, позже) танцевали на площади Форума в Арле. Я понял, что ее зовут Жаклин, потому что парни и девушки вокруг кричали: «Bonsoir, Jacqueline»,[3] а она кричала в ответ: «Bonsoir, Ninette, bonsoir, Nicole» — и смеялась, глядя на меня, и мы танцевали и танцевали, и ее распущенные рыжие волосы развевались на ветру. Мы танцевали только друг с другом, и, когда стало совсем поздно, она прижалась ко мне и обняла меня за шею.
— Vous partirez demain, Philippe?[4] — спросила она.
— Oui.
— Alors vous ferez un grand voyage?
— Ja ne sais pas.[5]
Почти все уже разошлись, оставалось лишь несколько пар, мы танцевали у памятника Мистралю[6] под аккордеон, и музыка казалась грустной — потому что тихий ночной Арль будил воспоминания, соединял их в тревожную мелодию, и они подступали все ближе, неся с собою грусть и тоску по былому маленькой группке танцоров, кружащихся под фонарями.
— Ты не должен меня целовать, если пойдешь провожать до дома. Обещаешь? — сказала она.
— Ладно, я не буду тебя целовать.
— И не посмотришь на название улицы и номер дома, — прошептала она. — Ты должен запомнить меня навсегда, но тебе нельзя будет мне писать, мы с тобой прохожие, мы разминулись на оживленной улице, и ты не должен возвращаться, потому что принесешь несчастье.
— Почему?
— Я знаю. Я родилась со старой душой. — Она коснулась пальцами моих губ. — Ты не должен ни с кем жить, только вспоминать, и не смей ни с кем оставаться надолго, сразу уходи, и за всякий прожитый день тебе придется расплачиваться вечером или ночью.
Мы разорвали круг людей и музыки и пошли по улицам, на которых я еще не был; и, выполняя ее просьбу, я не поглядел на название улицы, на которой она остановилась.
Она крепко обняла меня и сказала:
— Теперь уходи, а я буду смотреть тебе вслед, пока ты не повернешь за угол. — И она коснулась руками моего лица, словно хотела запечатлеть его на своих ладонях, чтобы вернее запомнить, а потом легонько оттолкнула меня, на расстояние вытянутых рук.
— Теперь поворачивайся и иди, — сказала она, и тут на лице ее, освещенном уличными фонарями, появилось потерянное выражение. — Отвернись, — сказала она, — отвернись.
Я едва успел увидеть, как ветер колышет ее длинные волосы, пока поворачивался и уходил вслед за своей неожиданно короткой тенью, вдоль домов, прочь с ее улицы, по променаду де Лис, а с него — на проспект де Алискан, долгой дорогой, пока не попал на Алискан — старое католическое кладбище. Там росли кипарисы, гордые и таинственные, и луна зловещим голубым светом озаряла надгробные плиты. Я прислонился к какой-то могиле, ледяной холод камня проникал мне в душу; вдруг позади меня тяжкий древний голос произнес: