Иногда зашедший принимал в расчет, что в соседней тоже не пусто, и древней догадливостью угадывал, что там за существо долговолосое ли и нежнотелое или груборукое и волосатокожее.
— Здрасьте вам! — сказал, возникая из хорошей будки, дядя Буля и навернул на дверь сосновую вертушку. Та, однако, будучи на недоколоченном гвозде, самовольно с закрывочного положения скрутилась.
— Я знал, что в вашей сидят, но что ты, не знал! — И он, натаскивая закрывалку, потянул на себя дверь, дабы дверь и вертушка притерлись древесиной и слоистая деревяшка больше слезать не схотела. — Ты ходи в нашу, а то у вас без крючка, и кто-нибудь, как откроет, сглазит как ты сидишь! — посоветовал он соседской девочке-подростку, уже, можно сказать, почти девушке, которую эта встреча все же смутила. Однако соседка, девочка Паня, была рада выйти на свет, потому что в душной будке думать про свисающий язык было неприятно, и не находись в соседней дядя Буля, о чем она кое по чему догадывалась, ей даже в яркий этот день было бы не по себе.
— Говорю тебе, ты уже скоро девушка, а девушкам хорошо сиденье и крючок…
Самим предложением Паня не смутилась, а, наоборот, была польщена, ибо, если им воспользоваться, во-первых, заживешь, как не каждый, во-вторых, когда крючок, язык не так страшно свешивается, а в- третьих, можно взять зеркальце и примерить женский пояс с резинками.
А еще — сказанное не смутило ее, потому что в натуральном смысле жизнь двора была незатейлива, чего не скажешь о стороне материальной. Последнее заставило Паню надуться и на предложение соседа ответить:
— Спасибочки, у нас своя есть.
— Без крючка?
— А я, если идут, кашляю, и вообще долго не сижу.
Тем нелепый разговор и закончился, потому что закончилась взаимная дорога от будок к терраскам. Дядя Буля вошел к себе. Паня — к себе. Терраски тоже были социально розные, и наверняка в Булиной имелась задвижка, неплохо входившая в гнездо, а на двери Паниного жилища — ржавая щеколда, совпадавшая со скобяным своим пробоем, только если тяжкую дверь подать вверх.
Однако ни задвижкой, ни щеколдой дядя Буля с Паней не воспользовались, оттого, наверно, что в белый день никто не запирается, а возможно, и потому, что у обоих осталось ощущение прерванности разговора.
Дом, как сказано, был деревянный, а еще — приземистый и в один этаж. Проживали в нем три семейства. Первое к улице — девушки Пани, второе — Були с домашними, а в третьей доле жили люди, для рассказа непригодные. Да и для жизни тоже, хотя сама их ненужность — сюжет громадный и трагический, и очень возможно, что про третью семейку я как-нибудь соберусь и сочиню.
Люди первых двух квартир сословно и культурно были однотипны, но по житейским возможностям различались. Семья, где зреет Паня, жила не очень, то есть там крутились как могли, но того, что они хотели, у них не было, а это располагает человека к мечтам и капризам.
У Булиного семейства было всё, и там поэтому не мечтали, а если мечтали, то о достижимом.
Короче говоря, у первоквартирников одни перелицовки, а у соседей трикотаж, и любой. А трикотаж, как выяснилось в те годы, хорошо человеку по всему телу, причем не надо вытачек и присобирать (Паня говорила сызбарить, и она вожделела трикотаж, а еще хотела примерить на себя женский пояс, и еще голова ее была забита шелковыми чулками).
А он как раз мог их достать. Даже паутинку. Он, вообще, находился при шелковых чулках, при плотных из крученой скользкой ткани мужских рубашках в полоску, при кофточках, при белье — времена же были натуральные, и единственным измышлением под шелк была вискоза, а шерсть еще и осквернять не научились. Правда, завелась уже полушерсть, была вигонь, но зачем говорить, что было? У Були — да. У них — нет, у Пани у этой.
Обитателей тех мест многолюдный город Москва, в котором они обитали, не очень-то интересовал своими самыми лучшими в мире зданиями (мир стоял тогда на трех слонах, а слоны — на большой рыбе) или резервацией культуры и отдыха, носившей имя Горького. Или Художественным театром, или замечательной улицей, опять же Горького. Но это вовсе ненамеренная игра слов, да и жители тоже ненамеренно поступались привадами столь авантажной столицы, ибо давным-давно определили для себя заманный ассортимент. Трактуя, скажем, трех слонов с недоверием, они по-простому подменили их семью слониками на полочке замечательного дивана с полочкой, а уж диван этот был куда китее вседержителя кита, поскольку имелся не у всех, а заиметь его хотели все. А еще в вожделенный ассортимент входили сад «Эрмитаж» — ой там гуляли! трикотажное ателье на Колхозной площади — ой там шили! Столешников переулок — ой там были вещи!
Вещи в Столешниковом действительно были. Но для тех, кто мог достать. Или — кому могли достать. А дядя Буля, между прочим, был именно столешниковским директором и достать мог, но не соседям из первой квартиры, дворовое панибратство с которыми отнюдь не предполагало столь опрометчивых поступков. Ну можно ли приносить что-то этим почти голодранцам, общаться с которыми лучше всего через стенку? То есть постучат, скажем, эти почти голодранцы в фанерную стенку своей кухни, а из кухни дяди Були отвечают, не повышая голоса: «Ну?!» А они говорят, тоже не повышая: «Вы слыхали — в Казанке есть щука!» «Что вы говорите?! — отвечают им, от возбуждения сразу повысив голос. — Сейчас мы бежим!» Или наоборот — раздается застеночный стук из дядибулиного жилья. «Да!» — слышится в ответ. «Нет ли у вас немножко желатины?» (Слово это всегда фигурирует в женском роде.) «Есть. А что вы хотите делать?» — следует непростой вопрос, ибо намечается возможность обозначить неимоверную зажиточность дядибулиной семьи. Но там не дураки. Они отвечают: «Я хочу сделать холодец из костей!» Но тут не дураки тоже. «Зайдите возьмите, я могу вам дать!» — а сами знают, что не из костей будет холодец, а из коровьей ноги. И нога эта высший сорт, потому что Буле приносят ноги особые, каких вы у коров, как правило, не видели.
И в квартире один подозревают правильно. Спустя полчаса по двору расточается запах паленой шерсти, и его слышат все, хотя первичная обработка происходит при таких закрытых дверях, какие не снились даже Экономическому совещанию, имеющему быть уже вот-вот — зимой в Колонном зале Дома союзов. Но об этом в другой раз, и то, если придется к слову.
Нет! Большая глупость приносить товар соседям, тем более который незаконно изготовлен! И просьбочки, пару раз обращенные к Буле, были им панибратски забалагурены. Одесситская его натура отшутилась, отприкидывалась, отобещалась, но ничего так и не достала, и правильно сделала, потому что подозрительные соседи наверняка бы сочли, что Буля на них зарабатывает, даже если бы он не зарабатывал или, скажем, совсем немножко зарабатывал, и благодарность свою напитали бы убийственным ядом: мол, мы-то знаем, во сколько это обходится вам и почем будет нам. Зачем далеко идти? — у Сендерова за такое хотят совсем не столько…
Нет! Во дворе все должно быть как во дворе, и ни при чем тут сокровища недосягаемых переулков! Надо жить как живется, ходить каждый в свою будку и раз в год напарываться на допотопную каверзу призреваемой у Були старой Шлымойлихи.
Натрет Шлымойлиха на Пасху кувшин хрену (свеклой она его не подкрашивает, и в первой квартире над белым ее хреном потешаются от души), подойдет к мальчику из этой самой квартиры и говорит: «Понюхай-но, хрейн не пахнет кирисином?..»
Мальчик, гордый своей нужностью, снисходит к старухиной опаске, втягивает надхренного воздуху, и земное дыхание его прекращается — носовые пути и бронхи текут слезами из побагровевших глаз, а рот разевается, пытаясь выжить. Старуха же — хорошая, в общем-то, старуха, безобидная такая и, главное, очень добрая — блаженно радуется, показывая младенческие десны, хохотушка.
Еще, бывает, приходит в голову похвастаться перед Булей какой-нибудь обновкой, если первоквартирники что-то вдруг приобретут. Скажем, туфли «Скороход» на кожаной подошве. Сразу видно — кожа. Желтая, твердая и гладкая, а по кромочке вдоль канта в два ряда деревянные гвоздики.
Дядя же Буля говорит — «клеёные».
— Клеёные! — говорит он. — Что я, не знаю!
— Как? Вы разве не видите гвоздики?
— Гвоздики-шмуздики… — сосредоточившись, отрешенно бормочет Буля и сует одну руку в одну