IV
Потянулись печальные дни. Мое неопределенное положение - не то 'легальной', не то 'нелегальной' - было для меня источником множества неприятностей. Будучи посторонним движению человеком, я не хотела брать подложного паспорта; не имея же документов, принуждена была постоянно искать убежища и ночлега, что было очень трудно. Я не могла пользоваться квартирами террористов, тем более что в это ужасное время они сами крайне нуждались в них. Приходилось самой заботиться о себе. Но куда обращаться? Личные мои друзья, которые только и могли что-нибудь для меня сделать, были все, подобно Дубровиной, 'на подозрении', и заходить к ним можно было только изредка.
Волей-неволей пришлось прибегнуть, так сказать, к общественной благотворительности и скитаться по чужим. Но зато это дало мне возможность присмотреться к промежуточным, более или менее нейтральным слоям общества, представители которых или вовсе не принимают участия в политике и думают только о собственной шкуре, либо, как значительная доля студенчества, сочувствуют революции вообще, не примкнув еще ни к какой организации. Об этих двух категориях я только и могу говорить, потому что только с ними я и путалась.
Что касается первых - шкуролюбцев, - то об них говорить, собственно, нечего, да, признаться, и неохота. Это в высшей степени неблагодарная тема. Вообще я заметила следующее: в России человек трусит тем больше, чем меньше у него к тому оснований*.
* В связи с этим совершенно верным замечанием мне припоминается один случай из моего личного опыта.
Некто П-в, человек лет под сорок, собственник какого-то промышленного учреждения, дворянин и, если не ошибаюсь, член какого-то административного совета, словом - человек с прекрасным положением, вздумал как-то сделать денежное пожертвование партии. Но, будучи в высшей степени подозрительным, он не решался передать деньги через третье лицо, а хотел вручить их непосредственно кому-нибудь из членов партии. После долгих колебаний он собрался наконец с духом и сообщил о своем намерении некоему Н. Тот вполне одобрил его решение и сказал, что легко может устроить ему свидание со мной, так как мы с Н. были в большой дружбе. Сумма была не бог весть как велика, однако и не маленькая: около пятисот рублей. Брезговать такими деньгами нельзя было. В назначенный день и час мы с Н. отправились к П-ву, который жил в собственном доме. Ради предосторожности он поусылал и дворника и лакея. Семья его была где-то на водах за границей, так что он остался во всем доме один-одинешенек. На наш звонок он немедленно сошел вниз со свечой в руке (был уже вечер), но, лишь только увидел нас, мгновенно загасил свечку - из предосторожности. В глубочайшем мраке мы поднялись по лестнице. Хозяин ввел нас в одну из самых уединенных комнат во втором этаже абсолютно пустого дома и тут только снова зажег свечу. Затем между нами начался разговор, который с его стороны велся все время довольно странным образом. П-в ни за что не хотел обращаться ко мне прямо и беспрестанно повторял: 'Помните, я никого не видел; никто, кроме Н., не был в моем доме'. И он продолжал в этом духе, обращаясь исключительно к последнему, словно бы меня вовсе не было в комнате. Я поступал точно так же. Когда после некоторых предварительных объяснений на сцену появился вопрос о деньгах, П-в изумил меня странным требованием, обращенным ко мне опять-таки в третьем лице, - чтобы я подписал, конечно не настоящим своим именем, вексель на сумму, которую он имел передать мне. 'Я охотно готов исполнить просьбу почтенного господина П-ва, - сказал я, обращаясь к Н., - но не спросите ли вы его о том, какой смысл имеет эта формальность, так как я решительно не в состоянии постигнуть этого'. Тогда П-в объяснил Н., что цель, которую он имеет в виду, следующая: если полиция пронюхает как-нибудь о его поступке и явится к нему в контору проверять книги, то в кассе обнаружится ничем не объяснимый недочет. Вот почему ему важно было иметь мой вексель. Выслушавши это объяснение, я заявил себя совершенно удовлетворенным. Но Н. от себя посоветовал изобретательному жертвователю не брать с меня никакого векселя, так как мой почерк может быть известен жандармам, и предложил ему вместо моей свою подпись. Не знаю, на чем они в конце концов порешили. Когда наше дело было улажено, П-в расхрабрился настолько, что стал обращаться прямо ко мне. Припоминается мне, между прочим, его заявление, что он не верит в возможность революции в России. 'Русские - трусы, - говорил он, поясняя. - Я прекрасно знаю это, потому что я сам русский'. Но при всем том он восторгался смелостью революционеров и потому-то решил наконец 'после долгих размышлений' внести и свою лепту на дело. Рассказал он мне также, что от времени до времени к нему попадали наши прокламации, но он всегда держал их ни более ни менее как в отхожем месте и читал по странице зараз, чтобы долгим сиденьем 'не возбудить подозрения у прислуги'. Хранил он их подвешенными на тонкой ниточке, приспособленной таким образом, что, если бы кому вздумалось неосторожно поднять крышку, нитка оборвалась бы и вся эта опасная коллекция попала бы в такое место, куда, он надеялся, полиция не полезла бы с обыском. 'Что вы на это скажете, а?' - прибавил он с торжествующим видом. Я был несколько обижен таким непочтительным обращением с нашими прокламациями, однако не мог не похвалить его за изобретательность. Забыл добавить, что в течение всего нашего визита П-в каждые пять минут схватывался с своего места и подбегал к дверям удостовериться, не притаился ли за ними кто-нибудь, хотя знал, что в доме не было ни души, кроме нас, и входная дверь была заперта на ключ. (Примеч. Степняка-Кравчинского.)
Приведу только один факт.
Случайно я узнала, что одна из моих старинных приятельниц, Эмилия***, с которой мы когда-то жили душа в душу, как родные сестры, приехала в Петербург. Я решила повидаться с нею. Так как она только что прибыла, то адрес ее не мог еще попасть в адресный стол, и мне пришлось обратиться за помощью в этом деле к профессору Бойко, также земляку и другу нашего дома. Полдня провела я в поисках, находясь все время в каком-то почти лихорадочном возбуждении. Бойко советовал мне не идти, говоря, что Эмилия, наверное, слыхала, что я бежала за границу, и потому мой визит может, чего доброго, испугать ее. Но я до такой степени была уверена в своей подруге, что не обратила никакого внимания на его слова.
Лишь только добыт был адрес, мы с Бойко поехали к Эмилии.
- Дома ли? - с волнением спрашиваю я у швейцара.
- Дома.
Едва переводя дух, я взбежала вверх по лестнице, далеко оставив за собою моего степенного спутника.
Было воскресенье. Прислуга, по всей вероятности, была отпущена гулять, и потому Эмилия сама отворила нам.
Последовавшая затем сцена превосходит всякое описание.
Увидевши меня, Эмилия вдруг задрожала всем телом. Я бросилась вперед, протягивая к ней руки, но она неожиданно попятилась назад, и только после нескольких тщетных попыток удалось мне обнять ее ускользавшую, как тень, фигуру и покрыть поцелуями это бледное от страха лицо.
Когда мы наконец вошли в гостиную, глазам моим представилось следующее: муж и брат Эмилии - оба тоже друзья моего детства - сидели за раскрытым карточным столом.
При нашем появлении ни тот, ни другой не двинулся с места, ни тот, ни другой не обратился ко мне с словом приветствия; оба точно окаменели.
Некоторое время тянулось чрезвычайно напряженное, гнетущее молчание.
- Не могут оторваться от игры! - сказала я наконец, чтобы только вывести Эмилию из неловкого положения.
Она попробовала улыбнуться, но улыбка эта вышла похожей скорей на гримасу. Я начала рассказывать о себе; сказала, что не принимала никакого участия в движении последних лет, что я человек почти легальный, что, не случись 1 Марта, я бы даже попыталась выхлопотать себе паспорт; словом, что они не подвергались ни малейшему риску, принимая меня у себя, а в противном случае я сама не пошла бы к ним.