мой, шаляпинский, а чтобы не бояться публики, не смотри никому в глаза, бери глазом поверх голов. Как глаз выше публики поставишь, так ее себе под
ноги и бросишь. У меня у самого это первое правило – всегда с поднятой головой пою. Пробовал я по его, по?шаляпинскому рецепту действовать, долго пробовал, да нет, не помогло. Пока тяну ноту вверх – выходит, а как вытянул – обязательно глазом в публику – хорошо ли, мол, спел – вижу у всех морды сонные, скучные. Верите ли, досада душит, голос сдает и чувствую, что вру, хоть со сцены беги. Так вот и прекратились ангажементы. Выпьемте, чокнемся. Хоть вы и по просвещению ездите, а я чувствую, что душа у вас наша, актерская.
Ну, а теперь вы чем занимаетесь? – спросил я своего собеседника, не улавливая связи между его неудавшейся сценической карьерой и любовью к пожарам.
Теперь-то? – откинулся он назад и грустно посмотрел на меня, – как вам сказать, занимаюсь пожарами.
То есть как пожарами? – переспросил я – служите страховым агентом?
Это тоже, только это не главное. Я, если уже говорить всю правду, как на духу, по трем линиям работаю: страхую, главным образом крестьян от огня, организую по деревням пожарные команды и, страсть моя – изредка, поджигаю.
Как поджигаете?
А вы обождите, не торопитесь, – заговорил он вдруг с какою-то новою серьезностью, как человек, глубоко продумавший свою мысль и твердо уверенный в своей правде – от моего поджигательства никому вреда нету. Поджигаю я только в крайнем случае, когда уж очень долго нигде не горело, так что душе невтерпеж становится. Поджигаю всегда двор, который сам же застраховал и которому, знаю, гореть выгодно. Но и против своего Общества у меня совесть опять-таки чиста: не будь моих команд, все сплошь бы горело. Сами видите – вреда никому нету, а мне
не только удовольствие, а вся жизнь в этом. Набат – лечу впереди всех с факелом, командую, кричу; иной раз такую ноту возьму, что и Шаляпину не взять. Дерево, сено, солома – все как в аду полыхает; скотина как на бойне ревет; бабы, ребятишки пуще скотины отчаиваются, огненные языки небо лижут. Команда моя работает – любо-дорого смотреть. Знают ребята, что я после каждого выезда ведро водки выставляю. Да, – закончил Солнцев свою хмельную исповедь, – артист не может жить без восторга, я же говорю по совести, большего восторга не знаю, как тушить пожары. Слышал, в старину были огнепоклонники – так вот я скорее всего ихнего толка.
Вспоминая поездки по России, не могу не рассказать о веселом возвращении из заграницы в 1912-м году. Разорившись на подарки, мы с женой ехали и по России в третьем классе. Вагон попался новый, почти пустой – кроме нас, в нашем отделении никого не было. На какой-то станции к окну подошла молодая баба с решетом грибов. Она так упрашивала купить грибы и отдавала их за такие гроши, что мы, в конце концов, пересыпали белые грибы, один другого мельче в, блаженной памяти, «Русские ведомости». Таких прекрасных грибов и таких честных газет уже давно нету во всем мире.
Масло было с собою, сковорода и спиртовка, на которой жена во Фрейбурге готовила ужин – тоже. Конечно, зажигать в поезде спиртовку не дело, но в сущности ничего случиться не могло. Подумали, посомневались и решили немедленно позавтракать. И вот как раз перед тем, как снимать с огня вкусно пахнущую сковородку, осторожно открылась дверь и показалась плешивая, седая голова: на висках – старинные зачесы, на морщинистых щеках – бачки. – Грибы жарите? – потянула большим ноздрястым носом странная голова – богатая идея. Если разрешите присоединиться, могу предложить вино и закуски. Да
вы насчет кондуктора не извольте беспокоиться, обратился незнакомец к жене, выгонявшей полотенцем грибной чад в окно, я его знаю – за рюмочку, другую он вам не то, что грибы, а целого поросенка разрешит изжарить.
Заинтересованные незнакомцем (я лично и против закуски ничего не имел), мы охотно приняли его предложение. Не прошло и двух минут, как он снова появился в купе с большою корзиною в руках и тут же начал деловито и ловко вынимать из нее удивительные вещи: ценные граненые чарки, тяжелые золоченые ножи и вилки с орлами, тарелки с короною и всякую изысканную снедь: жареных цыплят, паштеты, прекрасное бордо, дюшесы и сыры…
В чем дело? Что за человек? Вещи явно не его, но ощущает он их своими. И слишком тонкой и дорогой для всего его облика (полуформенные брюки с кантом и люстриновый пиджак) едой угощает с тороватым радушием барина-хлебосола.
Ларчик открылся неожиданно просто. Наш незнакомец оказался дворцовым лакеем. Человек от природы умный, наблюдательный, перевидавший по своей должности множество людей и потерявший к ним всякое уважение, он был весьма тверд в отстаивании своего глубоко-скептического миросозерцания.
– Не красть, – доказывал он мне с отеческою назидательностью, – при дворе, по крайней мере, никак невозможно, потому бессмысленно и даже неправильно. Если я задумаю не брать, меня свои же за несочувствие и предательство выживут. Семья моя окажется в бедности, миру же от моего самоуправства прибыли никакой не будет. Чего же, разрешите вас спросить, в том хорошего, что брать будет не честный человек для жены и детей, а какой-нибудь подлец-пьяница ради бессмысленного кутежа в угоду любовнице-потаскухе. А таких стрекулистов, да будет
вам известно, за последнее время среди нашего брата много развелось.
На мои неуверенные за отсутствием всякой осведомленности в дворцовом обиходе, беспомощно- принципиальные возражения, придворный старичок словоохотливо отвечал все новыми и новыми рассказами о хищениях в дворцовом ведомстве. Он помнил еще последние годы царствования Александра Н-го.
– Великой души был государь, но и его обманывали почем зря. Пожаловали их величество – может быть, слышали, госпоже Уваровой имение в Крыму – а получила она пустырь да кустики. Тоже самое с драгоценными подарками: уж на что строг был Александр Ш-й, а и он не справлялся со своими чиновниками. Вместо жалованного на бумаге перстня с изумрудом, обсыпанного бриллиантами, получали обласканные им лица иной раз колечко с малюсеньким камешком в розочках. И тут, благородный молодой человек, вовсе не простое хищение, как вы может быть, полагаете, а вроде как свой закон, которого не переступишь. Во дворце все заведено спокон веку, даже конфеты на приемах со времен матушки Екатерины, все те же подаются и никакие революции тут ничего переставить не могут. Да-с. И цари под законом живут, даром что самодержцы.
Б памяти еще много встреч, еще много странных, неожиданных бесед. Ехал я как-то в Царицын. Не успев дома как следует подготовиться, я за несколько часов до Царицына достал конспекты, книги и так углубился в свои мысли, что не заметил, как ко мне в купе подсел молодой человек. Как только я, кончив работу, вынул портсигар, молодой человек быстро чиркнул спичкой и поднеся ее к моей папиросе, нервно пересел поближе ко мне с явным желанием поговорить. Одет он был в ладно сшитое добротное купеческое платье, обут в мягкие офицерские сапоги.
– Вы, если не ошибаюсь, в наши Палестины – начал он без промедления свою атаку, указывая пальцем на мои книги, и на папку с моим именем – ждем с большим нетерпением. Афиши уже давно расклеены. Мне лично сейчас особенно важно послушать философа. В последнее время душа, знаете ли, в большом смущении. Карасев – представился он внезапно, вскинув на меня свои небольшие, тускло-темные и слегка раскосые глаза. – Может быть, слышали? В последнее время наше имя по всем газетам треплют, не исключая и столичных. Да, вот что родной братец наделал, продолжал он, не дожидаясь моего ответа. Любил он ее, как я понимаю, до безумия, самый омут ее души любил, а убил, почем зря и при том в полной памяти. Что с ним приключилось – ума не приложу. Неужели такое с каждым стрястись может? Вот хотя бы завтра и со мною?
Дома у нас мрак, родители убиты, боятся на улицу выйти. Может быть, вы зашли бы к нам отобедать, утешить стариков, обелить их своим посещением в глазах нашего темного народа.
Последняя неожиданная просьба была произнесена с искреннею глубокою мукою, но одновременно с каким-то наигранным вывертом и даже форсом. Хоть и не хотелось мне идти обедать к Карасевым, я все же решил пойти; если бы я не пошел, мой странный знакомец жестоко разочаровался бы не только во мне, но и в философии, о которой имел весьма смутное представление, но которую страстно любил, как высшую точку просвещения.
На обеде, по-купечески тяжелом и обильном крепкими напитками, кроме несчастных и весьма