Аргинская сказала мне в интервью, что «монашек» все дружно ненавидели за неудобства, которые они причиняли другим, — особенно тех, что отказывались мыться. Гаген-Торн пишет, что «монашек» многие ругали: «Мы работаем, а они нет! А хлеб берут! Наши труды…»[1051] .
И все же тем, кто, приехав в лагерь, сразу оказывался среди своих, в одном отношении было легче. В шайке блатных, в группировке националистов, в сообществе коммунистов или в религиозном объединении человек искал и находил помощь и поддержку. Чаще всего, однако, «политическому» или «бытовику» не так просто было найти для себя группировку. Одинокому зэку труднее было понять лагерную жизнь, лагерную мораль и лагерную иерархию. Без разветвленной сети контактов приходилось осваивать эту науку самому.
Глава 15
Женщины и дети
…Когда мы возвратились с работы, дневальная встретила меня возгласом: — Беги в барак, посмотри, что у тебя под подушкой лежит! Сердце у меня забилось. Я подумала: наверное, мне все-таки дали мой хлеб! Я подбежала к постели и отбросила подушку. Под подушкой лежало три письма из дома, три письма!
Я уже полгода не получала писем.
Первое чувство, которое я испытала, было острое разочарование: это был не хлеб, это были письма!
А вслед за этим — ужас.
Во что я превратилась, если кусок хлеба мне дороже писем от мамы, папы, детей! Я раскрыла конверты. Выпали фотографии. Серыми своими глазками глянула на меня дочь. Сын наморщил лобик и что-то думает. Я забыла о хлебе, я плакала.
Они должны были выполнять одни и те же трудовые нормы. Они ели одну и ту же водянистую баланду. Они жили в одних и тех же бараках. Они тряслись в одних и тех же телячьих вагонах. Их жалкая одежда и обувь была почти одинакова. С ними одинаково обращались во время допросов. И все же — лагерный опыт мужчин и женщин не вполне совпадал.
Разумеется, многие из женщин, переживших лагеря, убеждены, что в ГУЛАГе пол давал им немалые преимущества перед мужчинами. Женщины лучше умеют заботиться о себе, лучше следят за своей одеждой и волосами. Им, кажется, легче было переносить голод, они не так быстро заболевали пеллагрой и другими болезнями, связанными с недоеданием[1052]. У них возникали крепкие дружеские связи, и они оказывали друг другу такую помощь, на какую мужчины редко были способны. Маргарете Бубер-Нойман вспоминает, что с ней в камере Бутырок сидела женщина, арестованная в легком летнем платье. Теперь оно превратилось в лохмотья. Обитательницы камеры решили сшить ей новое платье: «Они купили в складчину полдюжины полотенец из грубого небеленого русского полотна. Но как скроить платье без ножниц? Немного смекалки — и решение найдено. Разрез намечался обгорелым концом спички, ткань складывалась по этой линии, а затем вдоль складки взад-вперед водили горящей спичкой. Пламя прожигало материю по линии. Нитки для шитья аккуратно выдергивались из других кусков ткани…
Платье из полотенец (его шили для дородной латышки) переходило из рук в руки, и вдоль ворота, на рукавах и на подоле появилась красивая вышивка. Когда платье было готово, его увлажнили и аккуратно сложили. Счастливая обладательница разгладила его, проспав на нем ночь. Невероятно, но утром, когда она его продемонстрировала, оно выглядело роскошно. Оно не испортило бы витрину любого модного магазина»[1053].
Однако многие бывшие заключенные мужского пола придерживаются противоположного мнения. Они считают, что женщины быстрее опускались нравственно, чем мужчины, — ведь у них были особые, чисто женские возможности получить более легкую работу и повысить свой лагерный статус. В результате они сбивались с пути, теряли себя в жестком мире ГУЛАГа. Густав Герлинг-Грудзинский пишет, к примеру, о «кудрявой Тане, московской оперной певице», посаженной за «шпионаж». Как «политически подозрительная» она сразу же попала в бригаду лесорубов. Ей
«выпало несчастье понравиться гнусному урке Ване, и вот она огромным топором очищала от коры поваленные сосны. Тащась в нескольких метрах позади бригады рослых мужиков, она приходила вечером в зону и из последних сил добиралась до кухни за своим „первым котлом“ (400 грамм хлеба и две тарелки самой жидкой баланды — выполнение нормы меньше, чем на 100 процентов). Было видно, что у нее жар, но лекпом (помощник врача, что-то вроде фельдшера) был Ванин кореш и ни за что не давал ей освобождения».
Через две недели она отдалась Ване, а затем
«стала чем-то вроде бригадной маркитантки, пока какая-то похотливая начальственная лапа не вытащила ее за волосы из болота и не посадила за стол лагерных счетоводов»[1054].
Бывали и худшие судьбы — о них пишет тот же Герлинг-Грудзинский. Он рассказывает о молодой полячке, которую сразу же очень высоко оценили урки. Поначалу
«… она выходила на работу с гордо вскинутой головой и каждого мужчину, который посмел к ней приблизиться, прошивала молнией гневного взгляда. Вечером она возвращалась в зону несколько присмирев, но по-прежнему неприступная и скромно-высокомерная. Прямо с вахты она шла на кухню за баландой и потом, после наступления сумерек, больше не выходила из женского барака. Было похоже, что ее не так легко поймать в западню ночной охоты…».
Но и эта стойкость была сломлена. Заведующий овощным складом, где она работала, неделю за неделей
«бдительно надзирал, чтоб она не воровала подгнившую морковку и соленые помидоры из бочки». И девушка не выдержала. Однажды заведующий «пришел вечером в наш барак и молча бросил мне на нары изодранные женские трусики».
С тех пор девушка совершенно переменилась.
«Она не спешила, как бывало, на кухню за баландой, но, вернувшись с базы, гоняла по зоне до поздней ночи, как мартовская кошка. Ее имел кто хотел — под нарами, на нарах, в кабинках техников, на вещевом складе. Каждый раз, встречая меня, она отворачивалась, судорожно стискивая губы. Только раз, когда, случайно зайдя на картофельный склад на базе, я застал ее на куче картошки с бригадиром 56-й, горбатым уродом Левковичем, она разразилась судорожными рыданиями и, возвращаясь вечером в зону, еле сдерживала слезы, прижимая к глазам два худых кулачка»[1055] .
