показывали редко, хороший рассказчик ценился очень высоко. Леонид Финкельштейн признался, что до конца дней будет
«благодарен тому вору, который в мой первый тюремный день угадал во мне эту способность и сказал: „Ты ведь, наверно, кучу книжек прочитал. Рассказывай их ребятам, и будешь жить — не тужить“. Мне и правда жилось получше, чем другим. Я даже кой-какую славу приобрел… Я встречал людей, которые говорили: „А, ты Леончик — романист, я слыхал про тебя в Тайшете“».
Благодаря этой способности Финкельштейна два раза в день приглашали в кабинку прораба и давали кружку кипятку. В карьере, где он тогда работал, «это означало жизнь». Финкельштейн установил, что наибольшим успехом пользуется русская и иностранная классика. Советская литература воспринималась намного хуже.
Другие приходили к таким же выводам. В жарком, душном вагоне по пути во Владивосток Евгения Гинзбург поняла, что
«читать наизусть очень выгодно. Вот, например, „Горе от ума“. После каждого действия мне дают отхлебнуть глоток из чьей-нибудь кружки. За общественную работу»[1337] .
Александр Ват рассказывал в тюрьме уголовникам «Красное и черное» Стендаля[1338]. Александр Долган — «Отверженных»[1339], Януш Бардах — «Трех мушкетеров»:
«Мой статус повышался с каждым поворотом сюжета»[1340] .
Колонна-Чосновский завоевал уважение блатных, которые называли голодающих «политических» паразитами, тем, что рассказал им «свою собственную, максимально приукрашенную драматическими эффектами, версию фильма, который я видел в Польше несколько лет назад. Место действия — Чикаго, персонажи — полицейские и гангстеры, в том числе Ал Капоне. Я еще вставил туда Багси Малоуна и, кажется, даже Бонни и Клайда. Постарался впихнуть все, что помнил, а некоторые повороты изобрел на ходу». Рассказ произвел на блатных сильное впечатление, и поляку пришлось повторять его много раз:
«Они слушали как дети, затаив дыхание. Они готовы были слушать одно и то же снова и снова, и, как детям, им хотелось, чтобы я каждый раз употреблял одни и те же слова. Они замечали малейшее изменение и малейший пропуск… Не прошло и трех недель, как мое положение стало совсем другим»[1341].
Иной раз творческий дар помогал заключенному выжить, не принося ему материальных выгод. Нина Гаген-Торн вспоминает о преподавательнице музыки по классу композиции, специалистке по истории музыки, любительнице Вагнера, которая писала в лагере оперу. Она добровольно выбрала работу ассенизатора — чистила лагерные уборные, и это оставляло ей некую свободу, возможность мыслить и творить[1342]. Алексей Смирнов, один из ведущих защитников свободы печати в современной России, рассказал мне о двух литературоведах, которые, находясь в лагерях, придумали никогда не существовавшего французского поэта XVIII века и писали от его имени стилизованные французские стихи[1343]. Герлинг-Грудзинский с благодарностью вспоминал «уроки» литературы, которые давал ему в лагере один бывший профессор[1344].
Ирене Аргинской помогла ее эстетическая восприимчивость. Даже спустя много лет она с восторгом говорила об «умопомрачительной красоте» Севера, о его просторах, о восходах и закатах. Она рассказала, как ее мать, совершив долгое и трудное путешествие, приехала к ней в лагерь, но увидеться с дочерью не смогла: Ирену только что отправили в больницу. Свидание не состоялось, но мать до самой смерти вспоминала о красоте тайги.
Впрочем, красота не на всех действовала одинаково. Окруженная той же тайгой, тем же воздухом, теми же просторами Майя Улановская не смогла оценить сибирскую природу:
«Я на нее глядеть не хотела. И почти против воли запомнились грандиозные восходы и закаты, мощные сосны и лиственницы, яркие цветы — почему-то без запаха» [1345].
Это замечание так меня поразило, что, когда я сама в разгар лета приехала на Крайний Север, я по-особенному взглянула на широкие реки, на бескрайние леса, на лунный ландшафт арктической тундры. Около угольной шахты, где раньше был один из воркутинских лагпунктов, я даже сорвала несколько северных цветов — хотела проверить, есть ли у них запах. Есть. Возможно, Улановская просто не желала его ощутить.
Глава 18
Бунт и побег
Если бы я услышал лай упряжных собак, означающий, что началось патрулирование, мне, думаю, физически стало бы плохо. Мы пробежали несколько шагов к наружному заграждению… Шума мы, скорее всего, производили немного, но каждый звук казался оглушительным… Последним отчаянным рывком мы влезли на внешний забор из колючей проволоки, спрыгнули, вскочили на ноги, огляделись, затаив дыхание, и дружно бросились бежать.
Среди многих мифов о ГУЛАГе одним из главных представляется миф о невозможности побега. Побеги из сталинских лагерей, пишет Солженицын,
«были затеями великанов, но великанов обреченных»[1346] .
Анатолий Жигулин утверждает:
«Побег с Колымы невозможен»[1347].
Варлам Шаламов с характерной для него суровостью пишет, что почти всегда беглецы — это
«новички-первогодки, в чьем сердце еще не убита воля, самолюбие и чей рассудок еще не разобрался в условиях Крайнего Севера»[1348].
Бывший заместитель начальника Норильского гарнизона Николай Абакумов категорически отверг возможность успешного побега:
