настоящих промышленных гигантов. Севвостлаг, главный лагерь Дальстроя, в 1940 году насчитывал почти 200 000 заключенных[405]. В угледобывающем Воркутлаге, развившемся из «Рудника № 1» Ухтпечлага, в 1938-м было 15 000 заключенных; в 1951-м их стало уже более 70 000.
Возникли и новые лагеря. Возможно, самым суровым из них стал заполярный Норильлаг, расположенный на богатейшем месторождении никеля — вероятно, крупнейшем в мире. Заключенные Норильлага не только добывали никель, но и строили Норильский медно-никелевый комбинат и электростанции. Они построили и город Норильск, где жили сотрудники НКВД, руководившие работами на рудниках и заводах. Как и его предшественники, Норильлаг быстро рос. В 1935-м в нем было 1200 осужденных, в 1940-м — 19 500. Самая большая цифра — 68 849 человек — относится к 1952 году[406].
В 1937-м был создан Каргопольлаг в Архангельской области, в 1938-м — Вятлаг в центре России и Краслаг в Красноярском крае. Все они специализировались главным образом на лесозаготовках, но были там и предприятия другого профиля — кирпичные и деревообрабатывающие заводы, мебельные фабрики. Все эти лагеря за 40-е годы удвоили или утроили количество заключенных, которое к концу десятилетия составляло в каждом примерно 30 000[407].
Были и другие лагеря, которые открывались, закрывались, реорганизовывались так часто, что число заключенных в том или ином году установить довольно трудно. Некоторые — совсем маленькие, созданные ради нужд какого-либо завода, фабрики или стройки. Другие — временные, служившие для строительства автомобильных или железных дорог и прекращавшие существование потом. Чтобы руководить этим большим и сложным хозяйством, ГУЛАГ создал подразделения: Главное управление лагерей промышленного строительства, Главное управление лагерей железнодорожного строительства, Главное управление лагерей лесной промышленности и так далее.
Но изменились не только масштабы. С конца 30-х годов все лагеря носили чисто производственный характер — никаких больше садов и фонтанов, как в Вишлаге, никакой идеалистической пропаганды — вроде той, что сопровождала освоение Колымы, — никаких работников из числа заключенных на всех уровнях лагерной жизни. Ольга Васильева, выполнявшая в конце 30-х и в 40-е годы административную, инженерную и инспекторскую работу на дорожных стройках ГУЛАГа, вспоминала, что в ранний период
«меньше было охраны, меньше было оперативников, меньше обслуги… В 30-х годах многих заключенных привлекали на всякие работы — писарем, парикмахером, охрана была из заключенных».
Однако в конце 30-х и в 40-е годы положение изменилось:
«Все это приобрело массовый характер… раньше было мягче… чем больше лагеря расширялись, чем больше начались события ближе к 37 году, тем больше режим ужесточался» [408].
Можно сказать, что к концу 30-х годов советская лагерная система приобрела законченную форму. К тому времени она присутствовала почти во всех республиках, краях и областях Советского Союза, во всех его двенадцати часовых поясах. Любой крупный населенный пункт — от Актюбинска до Якутска — теперь имел свой собственный лагерь или колонию. Труд лагерников использовался во всевозможном производстве — от изготовления детских игрушек до строительства военных самолетов. Во многих местах Советского Союза 40-х годов трудно было, идя по своим повседневным делам, не встретить заключенных.
Что еще более важно, лагеря изменились качественно. Это была уже не совокупность отдельных строек и предприятий, управляемых в каждом случае по-своему, а полноценный «лагерно- производственный комплекс» со своими внутренними правилами и обычаями, с особой внутрилагерной системой распределения и иерархией[409]. Громадный бюрократический аппарат, тоже выработавший свою специфическую «культуру», управлял обширной империей ГУЛАГа из Москвы. Центр постоянно посылал на места директивы, касающиеся как общей политики, так и частностей. Хотя отдельно взятые лагеря не всегда исполняли инструкции в точности (порой это было просто невозможно), импровизация раннего ГУЛАГа навсегда ушла в прошлое.
Судьбы заключенных были все еще подвержены колебаниям: на них воздействовали политика, экономика и прежде всего ход Второй мировой войны. Однако эпоха проб и экспериментов была позади. Система сформировалась. Все то, что заключенные называли «мясорубкой», — арест, допрос, перевозка, питание, работа, — к началу 40-х годов обрело незыблемые очертания. По существу здесь очень мало что изменилось до смерти Сталина.
Часть вторая
Жизнь и труд в лагерях
Глава 7
Арест
Мы никогда не спрашивали, услыхав про очередной арест, «За что его взяли?», но таких как мы, было немного. Обезумевшие от страха люди задавали друг другу этот вопрос для чистого самоутешения: людей берут за что-то, значит, меня не возьмут, потому что не за что! Они изощрялись, придумывая причины и оправдания для каждого ареста, — «Она ведь действительно контрабандистка», «Он такое себе позволял», «Я сам слышал, как он сказал…» И еще: «Надо было этого ожидать — у него такой ужасный характер», «Мне всегда казалось, что с ним что-то не в порядке», «Это совершенно чужой человек»… Вот почему вопрос: «За что его взяли?» — стал для нас запретным. «За что? — яростно кричала Анна Андреевна, когда кто-нибудь из своих, заразившись общим стилем, задавал этот вопрос. — Как за что? Пора понять, что людей берут ни за что»…
Анна Ахматова — поэтесса, процитированная выше вдовой поэта, — была и права, и не права. С одной стороны, с середины 20-х годов, когда аппарат советской репрессивной системы сформировался, власть уже не хватала людей на улице и не бросала их в тюрьмы без всяких объяснений: были арест, следствие, суд и приговор. С другой стороны, «преступления», за которые людей арестовывали, судили и приговаривали, были полностью надуманными, а процедуры следствия и суда — абсурдными, даже сюрреалистическими.
Охватывая советскую лагерную систему ретроспективным взглядом, понимаешь, что это была одна из ее специфических черт: большую часть заключенных поставляла в нее судебная машина, пусть и весьма необычная. Евреев в оккупированной нацистами Европе никто не судил и не приговаривал; между тем подавляющее большинство советских лагерников проходило через следствие (пусть оно и было поверхностным) и суд (пусть он и был фарсом), который выносил приговор (пусть это и занимало меньше минуты). Сотрудниками карательных органов, как и надзирателями и лагерным начальством, от которых позднее зависела жизнь арестованного, несомненно, двигала, помимо прочего, убежденность в том, что все делается по закону.
Но повторяю: из того, что репрессивная система была по видимости судебной, не следует, что она была подчинена стройной логике. Наоборот: в 1947 году было не легче, чем в 1917-м, предсказать хоть сколько-нибудь определенно, кого арестуют, а кого нет. Правда, можно было определить, кто находится