усиливали их устрашающее воздействие на других заключенных. В 40-е годы, пишет Шаламов, все блатные Колымы носили на шее алюминиевые крестики. Здесь не было религиозного смысла — «это было опознавательным знаком ордена, вроде татуировки».
Моды менялись:
«В двадцатые годы блатные носили технические фуражки, еще ранее — капитанки. В сороковые годы зимой носили они кубанки, подвертывали голенища валенок, а на шее носили крест. Крест обычно был гладким, но если случались художники, их заставляли иглой расписывать по кресту узоры на любимые темы: сердце, карта, крест, обнаженная женщина…»[991].
Георгий Фельдгун, чья лагерная жизнь тоже пришлась на 40-е, вспоминал:
«Вор образца 1943 года ходил обычно в темно-синей шевиотовой тройке, причем брюки заправлялись в хромовые сапоги. Из-под жилетки („правилки“) виднелась косоворотка, одетая навыпуск. Наконец, кепка-восьмиклинка с пуговкой, надвинутая на глаза, дополняла экипировку. Характерными признаками были также: татуировка сентиментального характера: „Не забуду мать родную“, „Нет счастья в жизни“, затем „фикса“ во рту, то есть золотая или серебряная коронка на зубе. Вор передвигался по зоне обычно мелкими шажками, держа носки ног несколько врозь»[992].
Татуировка, о которой пишут многие, выделяла членов воровского сообщества из общей массы лагерников и показывала место данного вора в этом сообществе. Как пишет один историк лагерной жизни, гомосексуалисты, наркоманы, осужденные за изнасилование и осужденные за убийство татуировались по- разному[993]. Солженицын конкретизирует:
«Бронзовую кожу свою они отдают под татуировку, и так постоянно удовлетворена их художественная, эротическая и даже нравственная потребность: на грудях, на животах, на спинах друг у друга они разглядывают могучих орлов, присевших на скалу или летящих в небе;
Томас Сговио, который был профессиональным художником, быстро освоил ремесло татуировщика. Один из воров заказал ему портрет Ленина на груди: в блатной среде бытовало мнение, что никакие расстрельщики не будут стрелять в портрет Ленина или Сталина[995] .
Урки отличались от других заключенных и по характеру развлечений. Сложная система ритуалов окружала их карточные игры, сопряженные с немалым риском как из-за больших ставок, так и из-за начальства, которое за карты наказывало[996]. Но для людей, привычных к опасности, риск только повышал притягательность игры. Филолог Дмитрий Лихачев, который был заключенным на Соловках, писал:
«Многие жулики сравнивают ощущение при игре с ощущением при краже»[997].
Уркам нипочем были любые запреты на карточную игру. Обыски и конфискации не давали результата. Среди воров встречались настоящие мастера изготовления карт — этот процесс в 40-е годы был весьма сложным и тонким. Прежде всего, вырезались лезвием бумажные прямоугольники. Чтобы сделать карты достаточно твердыми, листочки склеивали по пяти-шести штук с помощью крахмала, полученного протиранием жеваного хлеба через тряпку. Затем карты прессовали в течение ночи под нарами. С помощью трафарета, вырезанного из днища кружки, наносили рисунок. Для черных мастей использовали сажу. Если удавалось с помощью угроз или подкупа достать в санчасти стрептомицин, им рисовали красные масти[998].
Карточные ритуалы могли быть элементом террора блатных над политическими. Играя друг с другом, урки ставили на кон деньги, хлеб, одежду. Проиграв свое, ставили деньги, хлеб, одежду других зэков. Густав Герлинг-Грудзинский впервые увидел это в столыпинском вагоне, ехавшем на север. Одним из его попутчиков был поляк Шкловский. В том же вагоне играли в карты трое урок, в том числе «орангутанг с плоским монгольским лицом».
«…Орангутанг внезапно швырнул карты, спрыгнул с верхней полки и стал перед Шкловским.
— Давай шинель, — заорал он, — я ее в карты проиграл. Полковник удивленно открыл глаза и, не меняя позы, пожал плечами.
— Давай, — завопил тот снова, — давай, а то глаза выколю! Шкловский медленно встал и отдал шинель.
Только позже, в лагере, я понял смысл этой странной сцены. Игра на чужие вещи принадлежит к самым популярным развлечениям урок, а главная ее привлекательность состоит в том, что проигравший обязан изъять у постороннего зрителя заранее условленную вещь»[999] .
Одна заключенная вспоминала, что так был проигран весь женский барак, где она жила. Узнав об этом, женщины с тревогой ждали несколько дней, не хотели верить — и однажды ночью их атаковали: «Шум поднялся невероятный: женщины оглушительно вопили, визжали, пока мужчины не пришли нам на помощь… в конце концов оказалось, что они забрали лишь несколько охапок одежды и ранили ножом старосту»[1000].
Карты порой были не менее опасны для самих блатных. Генерал Горбатов повстречал на Колыме вора, у которого на левой руке было всего два пальца. Он объяснил:
«Играл в карты, проигрался, денег уже не было, поставил на карту хороший костюм — не мой, конечно, а тот, который был на только что доставленном „политическом“, — и проиграл. Костюм хотел забрать ночью, когда новичок его снимет, ложась спать, а отдать должен был до восьми часов утра. Но взять костюм мне не удалось — „политического“ в этот же день увезли в другой лагерь. Значит, долг не был уплачен. По этому случаю собрался наш совет старейшин, чтобы определить мне наказание. Истец потребовал лишить меня всех пяти пальцев левой руки. Совет предложил два пальца. Поторговались и согласились на трех.
Я положил руку на стол, истец взял палку и пятью ударами отбил у меня три пальца».
В заключение вор сказал чуть ли не с гордостью: «У нас тоже есть свои законы, да еще и покрепче, чем у вас. Провинился перед своими товарищами — отвечай»[1001]. «Судебные» ритуалы были у воров такими же изощренными, как их ритуалы инициации: «суд» слушал дело и выносил виновному приговор — избить, унизить или даже убить. Колонна-Чосновский описывает долгую яростную карточную игру между двумя урками высокого ранга, в результате которой один проиграл все, что у него было, и оказался во власти победителя. Тот потребовал не ногу и не руку — ему пришла в голову другая, чрезвычайно унизительная компенсация. Он велел барачному «художнику» вытатуировать на лице проигравшего огромный половой член, направленный ему в рот. Татуировка была сделана, но минуты спустя обиженный уничтожил ее, прижав к лицу раскаленную кочергу и обезобразив себя на всю жизнь[1002]. Антон Антонов-Овсеенко, сын видного большевика, вспоминал, что встретил в лагере «глухонемого»: человек проигрался в карты, и ему запретили говорить в течение трех лет. Его переводили из лагеря в лагерь, но он все равно не решался нарушить запрет, о котором знали все урки. «За нарушение его покарали бы смертью. Никому не позволено преступить воровской закон»[1003].
