Никогда я не мог представить себе, что воспоминания так настойчивы и тяжеловесны. Что была моя настоящая однообразная жизнь с этими занятиями и лекциями, экзаменами и зачетами без того ядра, к которому, казалось, все и притягивалось? Я никогда не воспринимал свое пребывание в университете как работу. Работали каменщики, грузчики, водители автобусов… А я только рассказывал детям о Бунине и Чехове. Честно говоря, я никогда не любил преподавать и чем старше становился, тем больше чувствовал разницу между собой и своими студентами. Они никогда не раздражали меня, я их любил как людей, но я понимал, что они никогда не поймут меня. И вовсе не потому, что они плохие. Просто они были другие. Сам язык великой русской литературы был им чужд, и я вижу, что большинство из них поступили на филфак только потому, что не сильны в точных науках. Эти хорошие, но примитивные, неотесанные девочки- подростки рассчитаны на восприятие исключительно грубых энергий, тонкие эфирные струи, к которым принадлежит настоящая литература, недоступны для них. Я знал, что после моих лекций девочки не становились лучше, не начинали любить изящную словесность. Они оставались такими же, какими были в своих деревнях и райцентрах, со своими папами-мамами, братьями-сестрами. Я был для них странным дяденькой из породы чудом не вымерших мамонтов, со своими, устойчивыми представлениями обо всем.
И вот теперь, миновав сорокалетний рубеж, я впервые почувствовал себя исследователем. Я сам выбрал тему для себя и впервые почувствовал интерес — и научный, и человеческий. Может быть, это случилось потому, что за моим поиском не было ни диссертаций, ни авторефератов, ни кучи никому не нужных бумажек с печатями и подписями… За всем этим была настоящая, живая, не придуманная жизнь.
6
Большая желтая церковь в городе Лакинске. За церковью — источник со святой водой, часовенка, кладбище. Только припарковавшись возле этой церкви, я вдруг понял, что еду в Москву.
Именно там мне предстоит поставить точку в моих исследованиях, именно там я, скорей всего, смогу понять то, что не понял раньше.
Мне хотелось увидеть своими глазами все то, что видел он, когда шел пешком от станции метро «Дмитровская» до общежития. С тех пор прошло шестнадцать лет, и многое изменилось, в том числе и в лучшую сторону.
Теперь уже с трудом вспоминаются все эти реалии бесцеремонно, по-хамски ворвавшегося в нашу жизнь капитализма: бездарные аляповатые ларьки, покрытые решетками, подержанные, битые иномарки, обилие латинского шрифта на вывесках.
Жуткие виадуки, грязная железная дорога. В кюветах — обычное содержимое мусорных контейнеров.
Но Витя не мог видеть ни супермаркетов, ни магазинов сотовой связи. Я и сам не понимал, почему все это мне было так важно!
Само здание общежития (а мне приходилось там бывать и раньше) всегда вызывало ощущение какой-то бесприютности. Сейчас там порядки строже — кто угодно не пройдет. Установили турникет, в будке сидит мордоворот в камуфляжной форме. Выжидаю время, когда в дверь просачивается большая группа студентов, вхожу вместе с ними. Мордоворот говорит по телефону, что-то ищет в регистрационном журнале. Быстро прохожу через турникет. Студенты меня не выдают — срабатывает, по-видимому, мой интеллигентский облик.
Все тот же лифт, медленно скользящий по шахте.
Я поднимаюсь на шестой этаж, выхожу из лифта.
Не знаю, из какого окна он выпрыгнул, знаю только, что упал не на улицу, а во двор. Действительно, высоковато.
И страшновато.
Я долго смотрю вниз. Я пытаюсь понять, что он чувствовал тогда, в далеком октябре 1993 года.
Нет, он вовсе не был героем и не ходил защищать последний русский парламент. Его убили вовсе не выстрелы из «демократических» танков на Краснопресненской набережной. Мне кажется, что он ушел от нас еще раньше, так же как Блок угас не в двадцать первом, а в восемнадцатом году.
«Как тяжело ходить среди людей и притворяться непогибшим…»
В наш город привезли его в товарном вагоне — отец Виктора имел какое-то отношение к железной дороге.
Похоронили Бибикова на кладбище, расположенном в районе фабрики «Красная Этна». Возле жуткой, ободранной кирпичной стены — скромная могила, оставляющая ощущение заброшенности. Там стоит металлический памятник-времянка с красной звездой. Какое-то странное недоразумение — Витя никогда не служил в армии. Может быть, это символ того, что он был и оставался до конца своей жизни советским человеком?
Да нет, он вовсе и не был человеком советским в его тогдашнем понимании. Советским был я. А он был обычным русским человеком.
А если честно… Если честно, то я вообще очень плохо знаю, каким он был, и сильно переживаю из- за этого. Я чувствую нишу в пространстве, которую занимало когда-то его тело. Эту нишу теперь не может заменить никто и ничто.
У меня никогда не было друзей. Но я понимаю, что именно Витя Бибиков мог быть моим другом.
Он не сумел перепрыгнуть через водоворот, отделяющий тот берег от этого. И я не знаю, кем бы он стал, если бы перепрыгнул. Во всяком случае, я его не вижу ни пошлым коммерческим издателем, ни тем более писателем-пройдохой, ловким получателем всевозможных пахнущих дешевыми фуршетами междусобойных премий и грантов, ни членом всяких международных, всеевропейских и прочих фондов.
Смог бы он работать как я? Наверное. Только никогда не стал бы писать то, что его не интересовало. В отличие от меня.
И, наверное, есть в этом какая-то несправедливость, что я со всеми своими статьями и диссертациями, почти никому не нужными, живу, а его — нет.
На памятнике скромная табличка: «Бибиков Виктор Александрович. 1961–1993».