Но тут не оставалось места никаким сомнениям. С постели у окна смотрел на меня Митя, только немного старше прежнего, которого помнил я. Волнистые волосы тронула седина — хотя совсем немного. Лицо каким-то чудом сохранило юношеский облик, как иногда бывает у людей, посвятивших себя любимому делу. Он, кажется, даже и не прибавил в весе. Поверх пижамы у него были свитер и кашне, совсем такие, как нашивал он в интернате, — должно быть, и теперь он часто простужался.
Мы подали друг другу руки и взаимно смерили друг друга испытующими взглядами. Нет, в чем-то он все-таки изменился. Исчезла былая непосредственность, улыбка его мне показалась сдержанной, взгляд пытливым и непривычно оценивающим. Мимику его красивого лица определяли всегда мгновенные реакции, то грустные, то мягкие и приветливые. Теперь добавились морщинки, и выражение было спокойным и задумчивым.
Оба мы слегка растерянны. Он чуть прищурился, чтобы видеть яснее. Понятно, у него нарушена острота зрения. Старается лишний раз не поднимать левой руки — не хочет, видимо, напоминать мне, что она менее подвижна.
Оба соседа деликатно вышли в коридор. Начинаю расспрашивать о жизни. Узнаю, что он школьный учитель. Вспоминаем кое-каких товарищей по интернату. Микеш иногда видится с Фенцлом, который, оказывается, работает в министерстве. Недавно встретил и Поличанского. Мне о нем случайно известно, что он главврач детской лечебницы неподалеку от Праги…
Болтаем, но что-то в нашей беседе не клеится. Слова как будто скользят по поверхности и только отдаляют нас друг от друга. Странно: ведь внешне он для меня почти тот же и время для него как бы остановилось. Волосы теперь длиннее, чем прежде. Надо лбом и у шеи все так же свиваются в мягкие кудри. Даже не поредели. Еще не одной женщине мог бы вскружить голову.
Говорю ему это с улыбкой, стараясь быть как можно сердечней и искренней. Он пожимает плечами и не улыбается мне в ответ. Я спрашиваю о его семейной жизни, о детях — разговор на такую тему, кажется, мог бы поддержать любой. Но Митя не вытаскивает из кармана фотографий, как это принято при встрече старых товарищей, не видевшихся годы. Говорит, что детей нет. Жена — переводчица, это удобно, потому что она большей частью дома. О моей работе и моей семье вообще не спросил.
Нехорошо ему, перемогается, подумал я. И потому оставил светскую беседу и начал говорить о том, что, вероятно, больше всего его занимало, — о сосудистой аномалии. Это не опухоль, но действие ее на мозг примерно то же. Она образуется сплетением сосудов и давит на мозговую ткань. У него это, я полагаю, с детства, как обычно бывает. Но симптомы всегда проявляются не сразу, часто уже только в более позднем возрасте. Сейчас положение, видимо, усугубилось, и потому я рекомендовал бы операцию. Если аномалию уберем, опасность устранится, и ему сразу станет легче.
Он слушал внимательно, но вопросов никаких не задавал. Мне пришлось признаться, что обширность таких образований не особенно благоприятствует операции, но есть опасность, что кровотечение начнется и без вмешательства, а тогда это будет опасно для жизни. Надежнее прооперироваться. С другой же стороны, есть целый ряд больных, которые отказались от операции и живут по сей день. Предсказывать тут ничего нельзя.
Он встал, открыл окно. Прошелся по комнате и снова сел на койку против меня.
— Не бойся, Митя, — старался я придать своему голосу как можно более спокойное звучание. — Видишь ли, я на таких операциях, что называется, собаку съел. Знаю, что надо делать. В конце концов, это такое же вмешательство, как и любое другое…
— Да не боюсь я, — проговорил он равнодушно. — Не так уж я за жизнь цепляюсь.
Не сиделось мне у него.
— Зачем ты это говоришь? Что с тобой произошло? Раньше ты был совсем другим. Я помню тебя жизнерадостного, веселого…
Он принужденно улыбнулся.
— Послушай, — начал он тихо, — я прекрасно знаю, что никто у нас не делает эти операции лучше тебя. Ты вообще пользуешься широкой известностью…
— Пожалуйста, не надо… — запротестовал я.
— Постой, дай мне сказать. Мог ли бы я желать другого хирурга? А между тем…
— Что? У тебя с этим какие-то проблемы?
— Ты спрашивал, что со мной. Буду откровенен.
Некоторое время он сидел потупившись. Потом резко поднял голову:
— Я хочу вести с тобой честную игру. Ты обходишься со мной как с приятелем — навестил вот и думаешь, что иначе и быть не должно. А между тем я отношусь к тебе по-другому. Я никогда тебя не любил. Ты, верно, удивлен — так, прямо, от меня ты этого еще не слышал… А меня все в тебе раздражало. Ты был… абсолютно уверен в себе, все ты знал наперед… Тебе всегда было совершенно наплевать, что думаю я. Помнишь, как ты мне объявил, что к тебе переезжает Поличанский? Меня ведь это очень поразило. Я еще мало прожил в интернате — мне было далеко не безразлично, с кем делить комнату. Ты даже не поинтересовался тогда, имею ли я что-нибудь против…
— Но ты же сам всегда говорил, что ты и Фенцл…
— А что я мог сказать, когда ты меня поставил перед свершившимся фактом? Я для тебя был нуль — мальчишка, который не знает, чего хочет!
— Митя!
Он уже не был спокойным. Вспыхнул, повысил голос:
— Для тебя не существовало никаких проблем, ты был выше их. Помнишь, как ты подсмеивался над Фенцлом, когда он дошел до ручки перед последним экзаменом? Слабость ты просто не переносил.
Я ожидал всего, но не подобного обвинения. Не находил слов и только тупо смотрел на Митю. Вместо ответа в голову лезло воспоминание. Как-то возвращаюсь в интернат. Поздний вечер, если не ночь. Должно быть, я был на свидании; может, и танцевал — не помню. В соседней комнате еще не погасили свет. Стучу. Мы имели обыкновение заходить друг к другу на огонек в любое время дня и ночи.
Вхожу — вернее, шутки ради вплываю шагом танго, насвистывая какой-то тягучий шлягер, который в те времена был в моде. Оба сидят над лекциями. У Фенцла голова обмотана полотенцем. Не удержавшись, начинаю смеяться. Пепик Фенцл недовольно отворачивается, Митя встает и идет варить кофе.
— Меня раздражало, как ты давал отповеди Фенцлу, — продолжал Микеш. — Быть может, не всегда он рассуждал логично, но ты осаживал его на каждой фразе. Мне было его жаль.
— Митя! Мне и в голову не приходило, что ты так на все реагировал! В интернате мы тогда привыкли брякать первое, что придет в голову. В этом и была особенная прелесть нашего общения! Каждый мог высказать другому все прямо в глаза.
— А он был не такой, как ты: не умел настоять на своем, но знал массу вещей. Ты и не представляешь, какой он был впечатлительный. Твое расположение он ставил очень высоко…
— Да что я ему такое сделал?
— Вот это я тебе уже который раз пытаюсь объяснить. Однажды мы втроем поехали куда-то на Кокоржин. У Фенцла была с собой книга, которой он очень дорожил. Он нам читал из нее. Там были разные сентенции, и, кстати, именно о дружбе. Но это ты, наверное, уже забыл.
— Совсем нет, если хочешь знать. Мы ехали на велосипедах, потом лежали в полдень на какой-то пасеке, откуда открывался вид на всю окрестность. У каждого был с собой кусок хлеба с колбасой. Действительно, Фенцл нам в тот раз что-то читал. Откуда, теперь уже не помню, но мне это тогда показалось чем-то вроде альбома барышни из пансиона благородных девиц.
— Фенцл ставил дружбу очень высоко. Ему хотелось, чтоб ты его лучше понял — ведь он же с нами всем делился, но только ты этого никогда не ставил ему в заслугу.
— Да ни к чему мне было копаться в разных сантиментах! — не сдержался я.
— Для тебя все было сантиментами, даже и то, что для нас было важно и серьезно. Если ты не понимал кого-то, то, махнув рукой, шел дальше.
— Митя, почему именно сегодня ты мне говоришь все это?
— Да что ж мне повторять все снова? Хочу играть с тобой в открытую — вот почему! Ты у нас с Фенцлом прямо-таки поперек горла стоял. А теперь судьба сыграла со мной злую шутку. Ты один можешь вытащить меня из ямы, куда я попал.
— Да хватит этих разговоров, бог мой!