— Ну, без сомнения, — подхватил доктор — и я тоже, конечно! И вот точно так же я предпочитаю мое настоящее положение и мой скромный достаток моему прежнему богатству. «Золотая середина!» — восклицали с восторгом древние мудрецы, и я вторю им от всего сердца, я подписываюсь под их мудрым словом обеими руками. Разве у меня нет доброго вина, вкусного обеда, лакомых блюд, чистого здорового воздуха, лугов и лесов для прогулок, чистой, светлой реки для купанья, уютного славного дома, очаровательной и прелестной жены и маленького мальчугана, которого я люблю как родного сына? Ну, а если бы я был богат, как раньше, я бы, конечно, жил в Париже, а знаешь ли ты, что такое Париж? Могу тебя уверить, что Париж — это не синоним рая! Вместо этого приятного шелеста ветра в листве — шум вавилонского столпотворения и грохот мостовых на улицах, ослепительная штукатурка белых, желтых и красных домов вместо спокойных серых тонов деревенских строений и полей, вместо зелени, лугов и лесов, и сверх всего расшатанные нервы и неправильное пищеварение. Представь себе все это! Ты уже заранее можешь представить результаты и последствия: мысль постоянно возбуждена, сердце бьется неровным темпом, человек становится не похож на себя; все в нем суета, огорчение, досада, возбуждение. Я терпеливо и настойчиво изучал себя, потому что это есть истинная задача философа, и я знаю себя и свой характер, как музыкант знает свой инструмент. Стоит мне только вернуться в Париж, и я совсем пропаду; я разорюсь до последней нитки игрой, потому что игра — это моя страсть! Мало того, я разбил бы жизнь и сердце моей милой Анастази тем, что стал бы изменять ей на каждом шагу! Вот что для меня значит Париж!
Этого Жан-Мари никак не мог понять. Он не мог понять, как место может настолько изменить не только всю жизнь и вкусы человека, но и самого человека, такого прекраснейшего человека, как доктор. Этому положительно не верилось.
— Париж, — утверждал он, — даже весьма приятное местопребывание, и когда я жил в Париже, я не замечал в себе никакой особенной разницы, — добавил он уверенно.
— Как, — воскликнул доктор, — а разве ты не там начал воровать!
— Да, но что же из этого? — промолвил он.
Вообще его никоим образом нельзя было убедить, что воровать дурно и что он поступал предосудительно, когда воровал, да и сам доктор этого не думал; но дело в том, что этот господин становился всегда чрезвычайно щепетильным, когда находил нужным возражать, как это было на этот раз.
— Ну, а теперь ты, я полагаю, начинаешь понимать, что моими истинными, единственными друзьями были те люди, которые разорили меня. Гретц был моей академией, моим санаторием, моим раем земным, источником чистых и невинных удовольствий! И если мне предложат миллионы, я откажусь от них, я отстраню их от себя и воскликну: отойди от меня, сатана! Прими к сведению мой пример, сын мой, пренебрегай богатством и избегай развращенного и принижающего влияния больших городов, и пусть твоим девизом в течение всей твоей жизни будет «гигиена и средний достаток!», то есть умеренность и аккуратность во всем.
Замечательно, что гигиенический метод доктора Депрэ и вся его система поразительно совпадали с его вкусами; а картина рисуемой им идеальной и образцовой жизни являлась добросовестнейшим повторением той жизни, какой он жил в данное время. Но не трудно убедить мальчика в том, что вы ему утверждаете несомненными фактами из собственного опыта, чему вы сами служите примером. А кроме того, что было всего более убедительно в философии доктора, так это неподдельный энтузиазм философа, его искренняя убежденность и восторженное преклонение пред своими теориями. Кажется, не было на свете человека, который бы так страстно желал быть удовлетворенным и довольным своей философией, как доктор Депрэ, и если он не был особенно логичен и потому не имел права рассчитывать на возможность воздействовать на ум собеседника посредством убеждений, то, будучи несомненно поэтом в душе, он овладевал его воображением и обольщал его чувства, очаровывая его своею вдохновенной речью. А то, чего он иногда не мог достигнуть при обычном своем настроении духа, — блаженного восхищения собою и своими теориями, — то ему часто удавалось в минуту находившей на него по временам хандры и меланхолии.
— Мальчуган, держись ты от меня подальше сегодня, — говорил он в подобные минуты. — Будь я суеверен, я бы стал просить тебя помянуть меня в твоих молитвах. Я в самом мрачном настроении сегодня, мне думается что злой дух царя Саула, что ведьма, преследовавшая купца Абудала, что тот дьявол или черт, который не давал покоя средневековому монаху, овладели мной, вселились в меня и хозяйничают у меня в душе. Теперь порочные наклонности моей натуры начинают брать во мне верх, и невинные мои удовольствия тщетно манят меня к себе; меня тянет в Париж, тянет окунуться с головой в его грязь, пошлость, разврат и соблазны! Смотри! — И при этом он доставал из кармана горсть серебряных монет. — Смотри, я отказываюсь от этих денег, я бросаю их прочь от себя, потому что мне нельзя доверить и полушки; возьми эти деньги, возьми их от меня!.. Сбереги их для меня, или потрать на зловредные сласти, или брось их в самую глубь реки — и я одобрю твой поступок. Спаси меня от меня самого, от той негодной, скверной половины моей личности, которую я ненавижу и презираю! И, если ты увидишь, что я колеблюсь, действуй решительно! Останови поезд! Вызови крушение, если это нужно!.. Ну, конечно, я говорю в данном случае иносказательно, но ведь ты меня понимаешь. Всякого рода крайность, какое угодно несчастье было бы лучше для меня, чем добраться живым до Парижа.
Не подлежит сомнению, что доктору доставляли немалое удовольствие подобные маленькие сцены, вносящие разнообразие в его партию; они представляли собой байронизм, интересный байронизм его несколько искусственной поэзии жизни, его блаженного, но несколько однообразного порой существования. Но для мальчика, хотя он смутно чувствовал театральность этих проявлений, они все же не проходили бесследно. Они являлись для него чем-то более серьезным, более знаменательным. И если доктор придавал слишком мало значения, то мальчик, с другой стороны, придавал слишком много веса этим мнимым искушениям, их реальности и серьезности их значения и упадку духа своего наставника.
Но вот однажды у Жана-Мари блеснула мысль: «Разве нельзя употреблять богатства с пользой?» И он высказал эту мысль своему наставнику.
— В теории, конечно, да! — ответил доктор. — Но опыт доказал, что на практике никто этого не делает. Все охотно воображают, что они будут исключением из общего правила, если им достанется богатство, но на деле обладание им действует на людей развращающе; рождаются неизвестно откуда совершенно новые желания и аппетиты, и глупое пристрастие к показному щегольству вытравляет из сердца истинную радость наслаждения.
— Значит, вы были бы и лучше, и счастливее, если бы имели меньше того, что вы сейчас имеете? — спросил мальчик.
— Конечно, нет, — возразил доктор, но при этом голос его слегка дрожал.
— А почему же нет? — продолжал допрашивать безжалостный мучитель.
— Почему?! — и у доктора зарябило в глазах. Он увидел перед собой разом все цвета радуги. И устойчивая вселенная как будто заходила перед ним ходуном и готова была рухнуть вместе с ним. — Потому, — сказал наконец Депрэ после весьма продолжительной паузы, как бы наставительно, — потому что я устроил свою жизнь согласно моим доходам, которых мне теперь как раз хватает на все, а в мои годы уже тяжело человеку менять свои привычки и быть вынужденным расстаться с ними; это может нарушить его душевное равновесие и спокойствие.
Это был жестокий удар по теориям, и он еле увернулся от него. После него доктор долго пыхтел и потом весь остаток дня был мрачен и молчалив. Что же касается мальчика, то он остался очень доволен разъяснением своих сомнений, и даже весьма дивился, как это он сам не предвидел этого столь ясного ответа, который теперь казался ему самым естественным. Его вера в доктора была тверда и непоколебима; он никогда не позволял себе усомниться в нем. Так, например, Депрэ имел склонность находиться в подпитии после обеда, особенно же после того, как ему приходилось отведать его любимого ронского вина (из виноградников с берегов реки Роны), к которому он питал особую слабость. Тогда он начинал распространяться о своих нежных чувствах к Анастази, с раскрасневшимися щеками и блуждающей, двусмысленной улыбкой разглагольствовал на всевозможные темы и при этом отпускал довольно неудачные и нескромные остроты. Но приемный сын, вместе с тем маленький конюх, никогда не допускал далее мысли об обидном для доктора подозрении, не совместимой с его чувством благодарности к этому человеку. Правда, что человек может заменить вам родного отца и все-таки выпивать лишнее за обедом, но хорошие