Да, но почему они обратились к нему? Барнс, шутка ли, командует драгунским полком и, если хоть десятая часть его и Шафто намёков хоть на чем-то основана, поддерживает связь с Мальборо.
Как там Барнс сказал несколько минут назад? «Все перепуганы до смерти». Внешне это относилось к Исааку и его страхам касательно Лейбница. Однако, возможно, Барнс имел в виду себя.
Или действительно всех. Роджер Комсток, маркиз Равенскар, так демонстративно весел, что не кажется напуганным. Однако, по словам Боба, он вербует армию, а это не похоже на поведение человека, спокойно спящего по ночам.
Кто не напуган? Даниелю пришёл на ум только Кристофер Рен.
Если герцогиня Аркашон-Йглмская и напугана, она этого не показывает.
Может быть, не напуган Мальборо. Трудно сказать, пока он в Антверпене.
Вот и все, кого он сумел вспомнить.
И тут Даниель пережил одно из тех странных мгновений, когда он словно отделился от тела и увидел себя с высоты чаячьего полёта. И задумался: для чего ему, на исходе дней, составлять скучные перечни, кто напуган, а кто нет? Неужто члену Королевского общества нечем больше занять время?
Ответ был вокруг, он нёс их, спасая от смерти в речных волнах: Надежда. Согласно мифу, последнее, что вышло из ящика Пандоры. Почувствовав на горле липкие пальцы страха, Даниель почти физически возжаждал надежды. И, может быть, надежда не менее прилипчива, чем страх. Он хочет заразиться надеждой и пытается вспомнить людей, вроде Рена и Мальборо, от которых её можно перенять.
По крайней мере в качестве гипотезы сойдёт. И описывает не только его поступки, но и чужие. Почему принцесса Каролина вызвала Даниеля из Бостона? Почему мистер Тредер хотел объединиться с ним в клуб? Почему Роджер рассчитывает на него в задаче о нахождении долготы, а Лейбниц — в создании думающей машины? Почему такие, как Сатурн, таскаются за ним по Хокли-в-яме, прося духовных наставлений? Почему Исаак хочет заручиться его помощью? Почему мистер Бейнс просил, чтобы Даниель позаботился о его дочери в Брайдуэлле? Почему полковник Барнс и сержант Шафто осаждают его вопросами?
Потому что все они напуганы, все, как Даниель, жаждут надежды, а потому ищут человека, который её им даст. Мысленно перебирая, кто напуган, а кто нет, они по какому-то чудовищному недоразумению заносят Даниеля в колонку «не напуган».
Поняв это, Даниель расхохотался. Боб мог бы оторопеть. Но поскольку Боб привык считать, что Даниель не напуган, он расценил его смех как очередной признак редкостного присутствия духа.
Как тут быть? Даниель подумал, не нанять ли гравера, чтобы напечатать листки, в которых он, Даниель Уотерхауз, провозгласит миру, что едва ли не поминутно обмирает со страха. В других обстоятельствах это был бы самый разумный выход — позорный, разумеется, зато честный. И самый быстрый способ избавиться от страждущих, которые мечтают припасть к его якобы неиссякаемому источнику надежды.
Но это если относиться к мифу о ящике Пандоры по-детски, то есть считать надежду ангелом. Может быть, Пандора на самом деле чёртик из табакерки, а надежда — заводная фигурка, deux ex machina.
Бог из машины. Даниель много занимался театральной машинерией, холодным взглядом наблюдал её действие на зрителей.
Он даже пережил долгую фазу презрения к театру и к людям, которые платят деньги за то, что их дурят.
Однако вернувшись в Лондон (где есть театры) из Бостона (где их нет), Даниель убедился, что был неправ в своей строгости. Лондон лучше Бостона. Англия — более развитая страна, в том числе из-за театров. Нет ничего плохого в том, что людей дурят актёры или машинерия.
Даже если надежда — механическая игрушка, выскакивающая из ящика Пандоры при помощи рычагов и пружин, — в ней нет ничего дурного. Если куча людей почему-то вообразила, будто Даниель не напуган, и теперь черпает из этого надежду для себя и для других, то можно лишь радоваться. Даниель должен оставаться на сцене, должен играть свою роль, пусть сто раз искусственную. Поскольку таким образом он побеждает заразу паники, заставляющую таких, как Болингброк, затевать беспредельно глупые игры. Искусственная, механическая надежда может порождать надежду подлинную — вот где истинная алхимия, превращение свинца в золото.
— Чарльз Уайт очень похож на милорда Джеффриса, вы согласны?
— Во многих отношениях, да.
— Помните ночь, когда мы ловили Джеффриса, как бешеного пса, нашли и передали правосудию?
— Ещё бы! Двадцать лет эта история кормит и поит меня в кабаках.
Что ж, теперь многое становится на места. В пересказах история могла обрасти подробностями и выставить Даниеля большим героем, чем в жизни.
— Когда мы с вами в тот вечер выходили из Тауэра, мы встретили Джона Черчилля — я называю его так, потому что тогда он ещё не звался Мальборо.
— Помню. Вы с ним отошли на середину дамбы, чтобы поговорить вдали от чужих ушей.
— Да. И тема разговора должна, как и тогда, оставаться тайной. Но вы помните, чем всё закончилось?
— Вы пожали друг другу руки, очень торжественно, как если бы заключили сделку.
— Ваше умение видеть суть порою меня пугает. Итак, зная Мальборо и зная меня, готовы ли вы предположить, что я или он нарушим сделку, заключённую вот так: пред вратами Тауэра, накануне Славной революции, когда и его, и моя жизнь висела на волоске?
— Разумеется, нет, сэр. У меня и в мыслях…
— Знаю, не продолжайте. Позвольте лишь сказать вам, сержант, что сделка по-прежнему в силе, что наша нынешняя экспедиция — её часть, что всё хорошо, а революция становится славнее день ото дня.
— Вот это я и хотел услышать, — с лёгким поклоном сказал Боб.
Даниель еле сдержался, чтоб не ответить: «Знаю».
Монумент. Конец дня
На середине подъёма они остановились перевести дух. Два молодых паломника сели на каменную приступку под крохотным оконцем; строители не пожалели труда, чтобы заключить капелюшку блёклого неба в массивную сводчатую кладку.
Один из паломников первым делом припал к окну. Несколько мгновений его лёгкие работали, как кузнечные мехи.
— Жалко, что день сегодня какой-то смурной, — заметил он, немного отдышавшись.
— Придётся нам самим его озарить, — отвечал второй. Он втиснул плечо в щель света между каменной кладкой и рёбрами своего спутника, подвинул его и тоже урвал порцию воздуха. Воздух был лондонский, то есть свежим зваться не мог, но после спертых миазмов в стофутовом колодце казался почти живительным.
Паломник постарше, несколькими витками лестницы ниже, споткнулся. Ему не хватило дыхания на крепкое словцо; пришлось ограничиться чередою гневных вдохов и выдохов.
— Свет… не… за… сти… те! — выговорил он наконец по слогу на ступеньку.
Младшие — которые были не так и молоды, обоим хорошо за тридцать — двинулись вверх. Тут они поняли, что сейчас придётся пропустить трёх спускающихся молодых джентльменов. Все трое предусмотрительно отцепили ножны от перевязей и теперь шли, неся шпаги перед собой, будто святые с распятиями в руках.
Младшие паломники были во всём чёрном, если не считать белых воротничков. Строгое платье дополняли чёрные же плащи ниже колен. Наряд выдавал в них нонконформистов — квакеров или даже гавкеров. Навстречу им спускались люди прямо противоположного толка — щёголи с Пиккадилли, пропахшие джином и табаком.
— Мы побывали на небесах, — сладким голосом пропел один. — Там такая скучища, что теперь мы