припомнить, где я был, но в них нет ничего о моей личной жизни: я писал о том, чем жили тогда все — о горе народа, о ненависти к фашистам, о мужестве.

Дневника я не вел, но порой писал стихи, короткие и похожие на мои статьи: в стихах я разговаривал с собой. До лета 1943 года мы жили в ожесточении, было не до раздумий. Стихи снова стали для меня дневником, как в Испании. Сейчас, сопоставляя то или иное стихотворение с короткой заметкой в книжечке, с отдельной фразой в статье, я вспоминаю, о чем думал, вспоминаю тоску, отчаяние, надежды.

Вспоминаю, как ехал из Васильевки в Тереховку. Еще тлели головни; бродила женщина; мы ее окликнули, она не ответила. Потом мы заночевали в хате. Я подложил под голову шинель, она пахла дымом…

Я запомню, как последний дар, Этот сердце леденящий жар, Эту ночь, похожую на день, И средь пепла горестную тень. Запах гари елок, как беда, Не отвяжется он никогда. Он со мной, как пепел деревень. Как белесая больная тень. Как тифозной бредовой беды Красные и черные скирды. Как огрызок вымершей луны Средь чужой и новой тишины.

Мне было за пятьдесят; я невольно вспоминал первую мировую войну, Испанию. Было что-то нестерпимое в повторности и картин и чувств.

…Мой век был шумным, люди быстро гасли, А выпадала тихая весна — Она пугала видимостью счастья. Как на войне пугает тишина. И снова бой. И снова пулеметчик Лежит у погоревшего жилья. Быть может, это все еще хлопочет Ограбленная молодость моя?…

1943-й не походил на 1941-й — понемногу всё становилось привычным: разбитые города, развороченная жизнь, потеря близких. Но если можно ко всему присмотреться, даже к войне, сердце не мирится с всеобщим горем. Кто из нас не мечтал тогда увидеть другое?

Было в жизни мало резеды, Много крови, пепла и беды. Я не жалуюсь на свой удел, Я бы только увидать хотел День один, обыкновенный день. Чтобы дерева густая тень Ничего не значила, томна, Кроме лета, тишины и сна.

Я писал в этой книге, как немцы, отступая, подпиливали или рубили плодовые деревья; я это видел в 1916 году в Пикардии и снова увидел в 1943 году на Украине:

Был час один — душа ослабла: Я видел Глухова сады И срубленных врагами яблонь Еще незрелые плоды. Дрожали листья. Было пусто. Мы постояли и ушли. Прости, великое искусство, Мы и тебя не сберегли.

Много лет спустя редактор моей книги, дойдя до этого восьмистишия, уговаривал меня изменить последнюю строку: «Почему «и»? Хороню, не сберегли искусство, но сберегли другое…» Да, но и много, очень много потеряли. Почему и вспомнил про искусство? Да потому, что яблоню нужно вывести, вырастить, это не дичок, потому что думал не только о развалинах Новгорода, но и о молодых поэтах, погибших на фронте, потому что для меня искусство связано с подлинным счастьем, с тем высшим миром, где даже печаль светла.

Кто знает, как мы ненавидели войну! А другого не было: фашисты несли с собой днкость, зверства, культ силы, смерть. Народ мужественно сражался, но мы твердо знали, что люди родились не для того, чтобы взрывать танки и гибнуть под бомбами, знали, что враг навязал нам ужасающее затемнение. Я писал (это было вскоре после того, как я увидел виселицу, бородатого предателя):

Скажи, здесь тоже жизнь была, Дома в горячей зелени? Молчат и небо, и зола, И картузы расстрелянных. И лишь повешенный суров, Как некий важный маятник. Отмеривая ход часов, Без устали качается.

Точнее всего я передал свое душенное состояние в стихотворении, видимо связанном с причитаниями колхозницы над коровой:

По рытвинам, средь мусора и пепла, Корова тащит лес. Она ослепла. В ее глазах вся наша темнота. Переменились формы и цвета.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату