статьи, которые могут быть на две трети нелепицей, а на одну треть состоять из идей, о которых еще никто не задумывался и не говорил такими словами. Иначе говоря, состоящими из абсолютно оригинальных мыслей. У кого еще в наше время бывает одна абсолютно оригинальная мысль из трех? У кого еще бывает хоть одна из двадцати трех? Та же страсть, что околдовывает тех, кто любит Вентуру, чертовски бесит других, особенно самопомазанных блюстителей нынешнего духа времени; это страсть, которая никогда не сдается и не принимает капитуляции от других. Страсть Вентуры проводит черту в песках нашего времени. Люди становятся по одну или другую ее сторону, но никто не может стоять на черте.
В последний раз карьера романиста сверкнула передо мной в Нью-Йорке, прежде чем совсем исчезнуть в темноте. Меня радушно пригласила одна нью-йоркская художественная группа провести чтение в Сентрал-Парке вместе еще с одним автором; все расходы были оплачены, включая гостиничный номер и железнодорожный билет на восток. На первом отрезке пути, от Лос-Анджелеса через Аризону и Нью- Мексико, к северу через Колорадо, всю дорогу до Сент-Луиса, у меня было отдельное купе, причем довольно нехилое купе, куда мне приносили завтрак, обед и ужин и расстилали постель на ночь. «Эй, да я ведь не просто автор, а большая шишка!» – думал я в удивлении, заказывая водку и величественно махая рукой из окна изумленным прохожим, как будто я президент. Однако, но мере того как мы продвигались на восток, условия ухудшались. Где-то за Сент-Луисом меня пересадили на другой поезд, и, когда мы покинули Чикаго и начали пересекать Иллинойс, жилище мое становилось все менее впечатляющим, пока одним утром я не проснулся в Пенсильвании и не увидел, что нахожусь в чулане, а мои соседи – швабры и огнетушитель. Никто не приносил мне завтрак, и никто не расстилал мне постель. «Я, твою мать, на кого похож, – рявкнул на меня проводник, когда я заказал водки, – на проводника, что ли?»
Когда я прибыл в Нью-Йорк и вдохнул его воздух, одно это, казалось, подтверждало, что моя траектория начала решительно гнуться книзу. Как и в случае с Лос-Анджелесом, если ты сам – не из Нью-Йорка, то каждый раз, когда попадаешь туда, он растет, как памятник всем твоим достижениям, или, что точнее, всем твоим фиаско – урбанологией твоего личного успеха или провала. По дороге в Сентрал-Парк случилось так, что я перехватил такси у женщины, которая уже долго его ждала; пока я сидел на заднем сиденье и переживал из-за этого, такси едва избежало лобового столкновения с другим такси. Представляя себе пылающую, скрежещущую металлом смерть, я думал не о том, что мне нужно было уступить машину женщине, а о том, что она никогда не узнает, что если бы какой-то подонок не урвал у нее машину, она была бы мертва. Я не переставая думал об этом всю дорогу к Сентрал-Парку, гадая, каким образом, если бы я погиб в аварии, я бы дал этой женщине знать, что за одолжение судьба сделала ей в последнюю минуту; я воображал, как вцепляюсь в руку врача «скорой помощи» и хриплю, описывая женщину, и заставляю его поклясться, что он найдет ее и все ей объяснит. И потом я начал думать о всех смертельных несчастных случаях, которые я неведомо для себя пропустил в
Другими словами, я прилично себя завел к тому времени, как добрался до парка. Второй писатель, с которым свела меня группа, был фантастом феноменальной известности. Он практически изобрел целую ветвь научной фантастики в одиночку, и его всегда цитировали в важных журналах. На самом деле он очень милый человек; время от времени, к разным случаям, он говорил добрые слова о моих книгах. Мы как-то раз встречались в Лос-Анджелесе и сидели в «Электробутоне», любуясь прекрасной стриптизершей- евразийкой по имени Кийо, в то же время пытаясь вести один из тех дружелюбных литературных
В итоге все же вышло так, что я читал первым. Я зачитывал свои произведения и раньше, но никогда – так: на улице, в темноте, на высоких подмостках, где свет бил мне в глаза и я читал в черноту, без понятия, сколько человек сидят передо мной – двое или две тысячи. Время от времени из черноты за пределами сцены, но будто бы очень, очень отдаленно, что-то раздавалось в ответ – мелкие смешки, например, в ответ на фразу, которая была – или не была – задумана мной как смешная. Но кроме этого, была только тишина, как мне хотелось верить – пристального внимания, хотя это с той же легкостью могла быть тишина пустого парка. И вдруг в критический момент повествования, ровно на середине, весь свет взял и потух.
Я стоял в темноте и ждал, пока свет вновь загорится. Тикали минуты, все молча сидели в темноте и терпеливо ждали. Наконец я смог сказать только: «Я бы продолжил, но мне ничего не видно».
Ну, наверно, это было мне уроком за то, что я вообще когда-то считал писание романов «карьерой». Писать рецензии на фильмы, с другой стороны, – вот
Сначала это было просто. Критику следовало знать всего одно правило: все, что не недооценено, – переоценено. В это уравнение можно было подставить любой фильм, режиссера или актера и застолбить соответствующую позицию, принимая во внимание, конечно, что нечто может быть недооцененным вплоть до того момента, когда становится переоцененным, каковым остается до неизбежной встречной реакции, и тогда вновь становится недооцененным. Точки, в которой обожание или презрение культуры тонко сбалансированы, подвешены в совершенной пропорциональности, не существует; несколько лет назад я сам был недооценен и переоценен в одно и то же время. За пределами этой простейшей алгебры, признаюсь, был мимолетный период, когда – тайно, наивно – я лелеял надежду на что-то большее. Я надеялся, что в городе без политики, без личности, без смысла и без логики появится новый кинематограф, который я называл Кинематографом Истерии. Я был убежден, что этот тайный кинематограф формировался на протяжении всего двадцатого века, хотя никто этого не замечал, поскольку по своей природе он был рассеян и энтропичен и открывался лишь на аванпостах, представленных такими фильмами, как «В укромном месте», «Шанхайский жест», «Невеста Франкенштейна», «Место под солнцем», «Гильда», «Без ума от оружия», «Головокружение», «Одноглазые валеты», «Великолепие в траве», «Источник», «Маньчжурский кандидат» и «Пиноккио». Это фильмы, в которых совершенно нет смысла, – и которые мы