И все же это должно случиться еще раз, прежде чем он начинает понимать. Только на следующее утро, одолеваемый небывалой усталостью, к тому же сцепившейся в жестоком поединке с голодом, Карл встает, чтобы спуститься на улицу и пойти в булочную и в китайский квартал, – и тут с некоторым смущением обнаруживает, что за ночь лестница отеля рухнула. Несколько пролетов, ведущих из пентхауза, висят в воздухе на полпути, и далеко внизу виднеются несколько поднимающихся пролетов, которые тоже останавливаются в воздухе на полпути, а посередине – никаких признаков разрушения, как будто остальные пролеты просто растворились в темноте. Карл стоит наверху, ошеломленно вглядываясь вниз в попытках вспомнить, слышал ли он обвал лестницы во сне, и размышляя, как же лестница могла рассыпаться так бесследно и бесшумно, заключив его наверху. В раздумье о том, не оглох ли он, или, может, отупел, или просто так погрузился в усталость и одержимость, что совершенно не замечал происходящего вокруг, Карл скорее недоумевает, чем ужасается оттого, что теперь ему не спуститься на улицу. Ничего не видя, он ковыляет обратно в пентхауз и через окно смотрит на город, думая, может ли он кого-нибудь позвать, сможет ли он что-нибудь сказать, чтобы кто-нибудь услышал, и может ли кто-нибудь что-нибудь сделать, даже если услышит его.
Вот так он смотрит в окно и вдруг видит на улице внизу девушку из магазина воздушных змеев, которая несколько дней назад так напомнила ему другую девушку, чьего имени он не может вспомнить. А она, стоя в арке Драконовых Ворот, вдруг смотрит вверх, на него, и даже издали Карл может различить ее ярко- голубые, васильковые глаза.
Он хочет позвать ее, когда, словно оно приплыло с туманом, на долю секунды он вспоминает имя той, другой, девушки, и в голове у него снова мелькает молниеносное вычисление нуля, и он наконец сознает, что память – это и есть тот самый исключительный неизвестный фактор его сумасшедшей географии. Зацепив и взорвав все возможные значения его жизни, низведя его к пустоте, висящая на стене маленькая голубая карта накрепко зафиксировала его на территории его памяти; хотя запятнавшая ее кровь – не его, она могла бы быть его собственной. Для человека, чья жизнь была координатной сеткой, для человека, жившего в координатах, это – числа скорее превратной, чем удивительной благодати: когда-то он видел свет, а теперь потерялся в пучине, его личные координаты путешествовали вместе с ним, соотносясь не с какой-то обычной картой, а с вечно изменяющейся, вечно преображающейся картой, принадлежащей только ему. Эти координаты являются ориентиром для всего и всех, кроме него самого. Он сам на ней – Северный полюс безответной любви, и вместе с приливом памяти, поднявшимся с улицы до вершины ворот с аркой мертвого дракона, а потом и до окна его пентхауза, нуль тумана поглощает девушку внизу и замыкает в себе все вокруг.
Однажды ночью в последние месяцы 1998 года Жилец проснулся в ужасе, старом, как само время. Это был ужас перед присутствием смерти – если не в его спальне, если не в его доме, если не в его городе, то в хаосе, ныне несомненном, мельком увиденном наяву, а не постигнутом абстрактно. Недавно Жилец смутно осознал, что незаметно вошел в ту фазу жизни, когда память о чем-то оказывается более завораживающей, чем само это что-то, когда память о несбывшемся сне оказывается сильнее, чем сбывающаяся явь.
Сон мог быть любым. Это мог быть сон архитектора, или кинозвезды, или политика – и смерть, которой погибал сон, более опустошительна, чем смерть, которой оканчивается жизнь, потому что после приходится жить со знанием о погибшем сне, а ведь никому не приходится жить со знанием гибели собственной жизни. Как-то ночью в 1998 году, а потом на следующую ночь и опять в дальнейшие ночи Жилец начал просыпаться с этой самой важной из смертей – смертью смысла жизни, с осознанием, что его Календарь не получился, что смысл эпохи ускользнул от него, что огромная сеть пересекающихся хронологических линий – в которую он рассчитывал поймать истину, а в центре сделать дверь, портал, через который надеялся ступить обратно к мгновению тридцатилетней давности, когда одиннадцатилетним мальчиком на улицах Парижа навсегда потерял свое детство, – эта огромная сеть пересекающихся хронологий порвалась, как призрачная паутинка, с самого начала существовавшая лишь в его воображении, – более того, его лицемерные поиски стремились не к истине, а к славе, и лежащее в их основе тщеславие подрывало не только целостность его жизни, но и всякую возможность успеха этих поисков, если она когда-то и существовала. Он потерпел неудачу в своих поисках потому – теперь, в темноте, это стало ясно, – что заслуживал неудачи.
Недавно он получил полис страхования жизни. В восьмидесятых и начале девяностых он сводил концы с концами благодаря поддержке его работ со стороны академических и исторических кругов, и они с Энджи жили на скромные, умеренные гранты, предоставляемые ему на исследования апокалипсиса. Но к концу девяностых он уже всем надоел. Теперь его считали не за провидца, а за юродивого, слова которого ни для кого не представляли интереса. Вскоре его средства стали иссякать, а с ними и перспективы, и когда он уже никого не мог ни в чем убедить, то понял, что бесповоротно движется по спирали к концу жизни. Однажды ночью в конце 1998 года ему приснился сон, в котором он отхаркал собственное сердце. Во сне он выплюнул его, после того как оно отделилось от стенки горла, и поймал в руки и какое-то время стоял, глядя на еще бьющееся в руках сердце, а потом собрался было прибить его к Календарю на стене, к 7 мая 1968 года, но тут услышал, как за спиной кто-то проговорил: «Что ты делаешь?» Он уже замахнулся молотком, но обернулся и увидел маленькую девочку с черными азиатскими волосами, лицом Энджи и его собственными пронзительно-голубыми глазами.
Ты моя дочь? спросил он.
Да, ответила она, и он проснулся.
Допустим, я чудовище. Но давайте допустим, что в ту ночь, когда мне пригрезилась моя дочь, я услышал первый шепот возможного искупления. Она приснилась мне еще до того, как сама Энджи узнала о ее существовании, новорожденная девочка, которая наговорила массу умнейших, провоцирующих на раздумье мыслей. Допустим, девочка сказала мне: «Я тот бог, в которого ты притворялся, что не веришь».
Очнувшись от сна, я обнаружил, что лежу меж бедер Энджи, прижав ухо к ее животу.
На следующую ночь девочка уже выросла в человечка с черными азиатскими волосами, как у матери, и голубыми глазами, как у отца, а еще на следующую ночь ей был год, а еще через неделю она уже была карапузом во власти исконной невозмутимости, жизнерадостным пришельцем из космоса. С каждой ночью, с каждой неделей она становилась все взрослее, вступила в отрочество, еще до того как Энджи выявила ее присутствие… Все больше и больше Маленькая Саки становилась похожа на Энджи, если не считать голубых глаз, особенно нервировавших на ее азиатском личике. Во сне она говорила голосом космического разума, который, как я всегда утверждал, давно поглотило время. Мы спорили о жизни, и она клала меня на лопатки в каждом раунде, но мои поражения несли не горечь, а лишь радостное осознание, и его ясность и сила улетучивались только с первым утренним светом.
Однажды вечером, не так давно, в телевизионном интервью знаменитая актриса, легенда своего времени, суровая и неукротимая представительница Новой Англии, теперь уже давно разменявшая девятый десяток и оглядывающаяся назад на то, что явно считала величайшей драмой своего времени, сказала нечто такое, что нередко можно услышать от людей, постоянно читающих сценарий, который привыкли считать своей жизнью.
– Если бы мне пришлось прожить жизнь заново, – заявила она срывающимся от гордости голосом, – я бы ничего не изменила.