возможно, какой-нибудь исступленный мусульманин-шиит, даже, вероятно, один из парижских последователей аятоллы, в это время проезжавший через Сюр-ле-Бато, запечатлел момент, прикрепив к этой стене дату. Но разве он бы ошибся в столь значительной дате хотя бы на один день? И разве стала бы хозяйка гостиницы держать здесь этот листок в течение двадцати лет? Только закрыв глаза, Жилец вспоминает, что 2 февраля 1979 года было днем, когда самый скандально известный из всех панк-рокеров, заподозренный в убийстве своей подружки, был найден мертвым в Вест-Виллидже в Нью-Йорке, а также это был день, когда Максси Мараскино заперла его самого в комнате в Нижнем Истсайде, где он просидел последующие семь месяцев. Жилец изумляется, вдруг вспомнив это, но он не может взять в толк, что эта дата означает именно в этом месте в этот момент и почему она должна была оказаться именно здесь и сейчас, в этой отдаленной комнате, в этом отдаленном поселке, в это отдаленное время.

Где-то между бодрствованием и сном он видит рождение своей дочери. Он и Энджи лежат вместе на высокой скале у моря в Северной Калифорнии прямо под Мендосино и непосредственно перед тем, как пробьет полночь, при свете звезд с ночного неба он касается лица жены, словно никогда не дотрагивался до него. Они смотрят друг на друга, пораженные этой нежностью до ужаса. Возможно, сама перспектива такой невыносимой нежности и заставила Энджи убежать от него. Возможно, судьба решила, что он и не способен на такую нежность, и не достоин ее, и потому отняла у него Энджи. Но теперь в Сюр-ле-Бато он вспоминает эту нежность, хотя на самом деле ее никогда не было, и в нем закипает бесконечная тоска по его маленькой дочке, и к тоске присоединяется все, что он почувствовал бы, если бы был при родах и видел, как она появилась в выбросе крови и последа; другими словами, почувствовал появление нового безграничного таланта к самопожертвованию, нового острого инстинкта, от которого отец вдруг, без размышлений, понимает, что не может ступить со скалы ради веры, но тут же без размышлений бросается в море ради своего ребенка.

Вместе с Энджи он идет от скалы, держа на руках дочку. В его сердце, где раньше был один лишь хаос, взрывается бомба любви. Он смотрит на личико новорожденной, а она, уже устав от мира, зевает. «Как ты широко зеваешь, Маленькая Саки, – говорит он ей. – Такая крохотная девочка, а так широко зеваешь. Ты шире себя зевнула, чуть сама туда не провалилась». Впервые в жизни он находит самое неопровержимое свидетельство хаоса – не в перспективе собственной смерти, а в перспективе смерти своего ребенка. И если раньше перспектива собственной смерти наполняла его ужасом, который даже трудно полностью осознать, то мысль о том, что его девочка, такая маленькая, такая юная, когда-нибудь вырастет и умрет, наполняет Жильца гораздо большим, бесконечным ужасом, который не просто трудно осознать, а от которого помрачается сознание, который почти буквально невообразим.

Но если смерть собственного ребенка кажется, с одной стороны, величайшим и жесточайшим свидетельством хаоса, то, с другой стороны, каким-то парадоксальным, немыслимым образом жестокость эта является и самим отрицанием хаоса. Поскольку Жилец никогда раньше не присваивал хаосу моральных качеств. Он всегда верил, что хаос неподвластен морали или осуждению, как неподвластен морали и осуждению ураган. Но теперь, в смерти ребенка, каким-то образом, который Жилец считал неприменимым к собственной смерти, хаос представляется в его сердце необоримо жестоким, и эмпиризм хаоса не может отринуть эту жестокость, жестокость не только в его собственном сердце, но и в сердце вселенной, и это означает, что, в конце концов, у вселенной тоже есть сердце, что во вселенной все-таки есть понятия добра и зла, в конечном итоге применимые и к хаосу. И теперь Жилец лежит, заплаканный, на кровати в этой маленькой комнатушке, в потрясении от вселенной собственного сердца, от того, что его сердце взорвалось и разлетелось за пределы всех чувств, которые он когда-либо испытывал, от видения взрыва любви не только в собственном сердце, но в сердце вселенной. Что он без мысли и без расчета ступит со скалы ради своего ребенка – это сокрушительный удар по хаосу, и Жилец впервые в жизни увидел и почувствовал, что хаос этого не переживет – инстинкта, который моментально сбросит его со скалы, преодолеет любой другой импульс или мысль о самосохранении и о чем бы то ни было еще. Теперь Жилец понимает, что в последние несколько недель, с тех пор как ушла Кристин, для него имело хоть какое-то значение лишь одно – попытаться и стать достойным отцом своей дочери, даже если он никогда ее не узнает.

Проснувшись на следующее утро, он задумывается – впервые с тех пор, как покинул Лос-Анджелес, – был ли это сон, и он чуть ли не ожидает, что этот маленький таинственный обрывок бумаги с датой 2.2.79 исчез из его пальцев.

Но дата все лежит у него на груди – в дневном, как он догадывается, свете. Жилец точно не знает, который час, поскольку часов в комнате нет, но понимает, что проспал очень долго и уже поздно. На комоде для него оставлены тарелка супа и бутерброд. Суп остыл, и Жилец заключает, что он простоял тут долго. После долгого сна он все же не ощущает себя отдохнувшим; он чувствует, будто ночью жизнь пыталась ускользнуть из его тела. Сегодня 7 мая: 33-й Новый год по Апокалиптическому Календарю. Ослабший и больной, Жилец медленно встает, моется и одевается. Он спускается вниз, чтобы попрощаться со старушкой, но ее нигде нет. Петляя по деревне среди белых, как черепа, корпусов древних лодок, он не ожидает увидеть никого из прошлого. К сумеркам Жилец дошел по дороге, ведущей к морю через леса, до разваливающейся древней башни на северо-западе от поселка – проклятой, как объяснил ему местный житель, не только из-за своего разрушающегося фундамента, но еще и из-за связанной с ней легенды. Жилец подходит к башне, садится в высокую траву и глядит на деревья, шумящие в вышине на темном кельтском ветру. Потом он наконец встает с травы и заходит в башню, чтобы лечь на прохладный камень, где на следующее утро местный фермер и найдет его тело.

Жилец на мгновение закрывает глаза, а когда открывает, то видит стоящую перед ним девушку лет семнадцати.

Ты моя дочь? спрашивает он.

Конечно нет, отвечает она. И я не жена тебе, и не любовница.

Кто же ты, спрашивает он.

Я – жилец этой башни, отвечает она.

Он снова закрывает глаза, а когда через несколько мгновений открывает их, она все еще здесь.

Каждый человек – свое собственное тысячелетие, говорит он.

Да.

Каждый человек – это своя собственная эра хаоса. Каждый человек – своя собственная эра апокалипсиса.

Нет, говорит она, нет никакой эры апокалипсиса. Каждый человек, говорит она, – своя собственная эра смысла.

Обдумав это, Жилец спрашивает: И в чем же состоял мой смысл?

Она улыбается. В это мгновение наверху в гостинице «Писсарро» Натали очень надеется, что Жилец ушел навсегда и вечером не вернется. Она не хочет, чтобы он снова спрашивал о своей матери, которую она все равно повстречала лишь мельком, много лет назад. Старушка не понимает, почему старый клочок карты, который ее дочь когда-то давным-давно вырвала из навигационного журнала, снят со стены и лежит

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату