были отличниками и капитанами своих институтских команд. Американский футбол, баскетбол, хоккей – они у него всем занимались. Он же предпочитал запереться в комнате и рисовать, рисовать, рисовать… Его нещадно дразнили, а рисунки его норовили выбросить в помойку. Еще Лайам сказал, что отец с ранних лет твердил ему, что он не оправдывает его надежд и что его семье за него стыдно. За плохие оценки в школе его на целый год отправили в военное училище. Это был ад. Однажды ночью он проник в столовую и исписал стены карикатурами на преподавателей, в том числе и весьма неприличными. Расчет был на то, что после этого его непременно исключат. И расчет Лайама оправдался. Вспоминая свою хитрость, Лайам расплылся в улыбке. А вернувшись домой, он вновь очутился под градом насмешек своих родных. В конце концов на него махнули рукой и перестали обращать внимание. Вели себя так, словно его не существует, забывали позвать к ужину, не считали нужным разговаривать, находясь с ним в одной комнате. Только мать пыталась его защитить и оправдать. И все же в родной семье он стал чужаком. Чем хуже с ним обращались, тем хуже он становился и тем больше дерзил и хулиганил. Поскольку он никак не вписывался в жизнь своей семьи и отказывался подчиняться правилам, его стали попросту игнорировать. Сколько раз он слышал из уст отца, что у того только два сына. Лайам никак не подходил под стандарты своих родных, и они стали его сторониться. Со временем он и в школе превратился в изгоя. О нем вспоминали лишь тогда, когда надо было расписать декорации к школьному спектаклю или намалевать какие-нибудь плакаты. В остальное время никто не обращал на него внимания ни дома, ни в школе. Одноклассники называли его не иначе как «чокнутый художник», и поначалу это звучало как оскорбление, а потом это прозвище ему даже понравилось и он всячески старался ему соответствовать. Бывали моменты, когда он и сам начинал думать, что у него с головой не все в порядке.
– Я рассудил так: если стать тем, кем они меня считают – «чокнутым художником», – можно будет делать все, что захочу, – и стал таким. Творил все, что в голову взбредет.
В итоге, поскольку учебой Лайам себя не утруждал, его выгоняли из всех школ, в каких он учился. В последний раз его исключили из школы в выпускном классе, так что он даже аттестата не получил, это гораздо позже жена заставила его пойти учиться. Но школа мало что ему дала. По словам Лайама, единственным человеком, кто верил в его талант, была его мать. Но в их семье живопись не считалась достойным занятием. Другое дело точные науки и спорт, а он ни в том, ни в другом не был силен, да и не стремился. Саша подумала, не проглядели ли в нем врожденную необучаемость, раз школа давалась ему с таким трудом. Это был бич многих художников, и от него многие страдали, но зато этот порок с лихвой компенсировался талантом. Но пока Саша была не настолько близко знакома с Лайамом, чтобы задавать такие деликатные вопросы, а потому просто сидела и слушала его рассказ, сочувственно и с интересом.
Он уверял, что, как только осознал себя, уже знал, что будет художником. Однажды рождественским утром, пока все еще спали, он расписал стену гостиной, а затем принялся за рояль и диван. По-видимому, нынешняя рубашка была отголоском того раннего творчества. Тогда ему было всего семь лет, и он никак не мог взять в толк, почему никто его художеств не оценил. Отец его, наоборот, отстегал, а вскоре после этого мать сильно заболела. Летом следующего года она умерла, и жизнь Лайама превратилась в кошмар. Единственной его защитницы, единственного человека, который его понимал и любил, не стало. Бывали дни, когда его даже забывали покормить. Как будто он умер вместе с матерью. И единственным его утешением стала живопись, она продолжала связывать его с мамой, ведь ей всегда нравилось то, что он делал. Лайам признался Саше, что долгие годы ему казалось, что он пишет для матери. Да и сейчас это ощущение возвращается к нему. Глаза Лайама увлажнились. Вся семья считала его сумасшедшим – и не изменила своего мнения до сих пор. С отцом и братьями он не виделся уже много лет.
Со своей женой Бет он познакомился, когда ездил в Вермонт кататься на лыжах. Он тогда ушел из дома – ему было восемнадцать – и подрабатывал в Нью-Йорке. В девятнадцать лет женился, он тогда работал и жил впроголодь в Гринвич-Виллидж. По словам Лайама, Бет с тех пор вкалывала в поте лица, чтобы кормить его и детей, что, конечно, не радовало ее родню. Ее родители были такими же консерваторами и Лайама сразу невзлюбили. Они презирали его за безответственность и неспособность содержать их дочь. У них с Бет было трое детей, мальчики семнадцати и одиннадцати лет и пятилетняя дочка. Он в них души не чаял, как и в Бет, но вот уже пять месяцев, как она от него уехала.
– Думаете, не вернется? – посочувствовала Саша.
В нем было столько беззащитности и трепета, что ей захотелось обнять его и сделать так, чтобы все у него было хорошо. Но по опыту работы с другими художниками она знала, что те умеют наломать в своей жизни столько дров, что ситуацию никакими силами не исправить. Судя по рассказу Лайама, отношения с родными ему уже никогда не наладить, нечего и пытаться. Но ее глубоко тронул рассказ о его тяжелом детстве и о жене и детях. Было заметно, что без них ему плохо, а то, что осталось невысказанным, Саша и сама поняла. На вопрос о перспективах возвращения Бет он с грустью посмотрел на Сашу и покачал головой.
– Думаю, нет. – Он не тешил себя иллюзиями. Он уже понял, что Бет вряд ли вернется к нему.
– Может, передумает, когда узнает, что ваши дела пошли в гору? – По какой-то необъяснимой причине Саше искренне хотелось, чтобы жена к нему вернулась, это было бы к его же благу. Тем более теперь, когда, возможно, все изменится к лучшему. И Саша совсем не была убеждена, что это нереально. Лайам был опечален разрывом, но почему-то воспринимал его как свершившийся факт. Они были женаты двадцать лет, и это были трудные годы. Особенно для жены Лайама. Сейчас вид у Лайама был как у человека, совершившего преступление, раскаивающегося в содеянном, но понимающего, что изменить ничего нельзя.
– Проблема была не в этом. Не в деньгах, – говорил горячо и убежденно.
– А в чем? – отважилась спросить она. – Может быть, она не выдержала нагрузки – работа, дети? Да и вы, как я понимаю, не подарок… А может, ей просто все осточертело?
– Бет уехала, когда узнала, что я переспал с ее сестрой, – проговорил Лайам с тяжелым вздохом.
Саша опешила. Ничего себе – предать женщину, которая двадцать лет вкалывала, чтобы кормить тебя и твоих детей! И это еще мягко сказано! А ведь Ксавье сказал, она милая женщина. Выходит, этот Лайам тот еще тип! Во всяком случае, его признание многое объясняет.
– Как же это вас угораздило? – спросила она тоном строгой воспитательницы.
– Бет с детьми уехала на выходные. А мы напились до чертиков. Когда она вернулась, я ей все рассказал. Я решил, Бекки все равно расскажет. Они же двойняшки.
– Близнецы? – История была драматичная и печальная, Саша переживала вместе с ним. Как и тогда, когда он рассказывал о своем отце и братьях. Она определенно начинала ему симпатизировать, хотя и не была уверена, что он заслуживает этого. Саша твердо решила помочь Лайаму, хотя его предательство по отношению к жене повергло ее в ужас. Но в Лайаме была какая-то детская наивность, непосредственность, хотелось прощать ему все, независимо от того, что он натворил.
– Нет, не близнецы, но похожи. Бекки за мной много лет увивалась. Я наутро сам не мог поверить, что сделал это. Но – случилось. – Сейчас, рассказывая о своем грехопадении, он чуть не плакал. А когда признался Бет, то плакал по-настоящему.