— Пойдешь завтракать? — как ни в чем не бывало предложил Джон, и девочка опять покачала головой.
Она боялась встретиться с матерью. Да и голода Габриэла больше не чувствовала — ей казалось, что она уже никогда в жизни не сможет проглотить ни кусочка. И прежде совместные завтраки были для нее суровым испытанием, теперь же Габриэле достаточно было неловко пошевелить рукой или слишком глубоко вздохнуть, и в груди у нее сразу вспыхивала огненная боль, от которой темнело в глазах, а на лбу выступал холодный пот.
— Н-нет, папа, я не хочу есть, — с трудом выдавила Габриэла, заметив, что Джон вопросительно смотрит на нее.
Он подумал про себя, что девочка, должно быть, очень устала. Джон ни в какую не желал замечать ни очевидной неловкости, с какой двигалась Габриэла, ни распухшей губы, ни запекшейся в волосах крови. Он уговаривал себя. Что всему этому должно быть иное объяснение, вроде пресловутого падения с лестницы, и весьма преуспел в этом.
— Пойдем-пойдем, — сказал он. — Я приготовлю тебе оладьи с ежевичным вареньем.
Он говорил почти заискивающим тоном, потому что в глубине души все знал. Но даже думать о том, что Элоиза сделала с их дочерью вчера вечером, Джон боялся.
Это сделало бы бремя его вины непереносимым.
Только сейчас он заметил, что поверх платья Габриэла надела тонкий свитер с длинными рукавами. Она всегда поступала таким образом, когда ее руки оказывались покрыты синяками и ссадинами. Это был бесспорный признак того, что Элоиза снова «воспитывала» дочь, но Джон и тут нашел для себя приемлемую отговорку. «Должно быть, девочка слегка простыла, и ее знобит».
А Габриэла прикрывала свои увечья свитером совершенно сознательно. Даже дома она не осмеливалась напоминать матери о своем «отвратительном поведении», выставляя напоказ синяки, полученные в наказание за тот или иной «проступок». Между ними троими — включая и Джона — существовало что-то вроде молчаливого соглашения. Девочке милостиво позволялось надевать любую одежду, которая прикрывала бы кровоподтеки, багрово-синие опухоли и ссадины, частенько сплошь покрывавшие худенькие плечи и руки Габриэлы.
— А где твоя Меридит? — неожиданно спросил Джон, оглядевшись по сторонам и не увидев куклы на привычном месте — на тумбочке возле кровати. Обычно девочка не расставалась со своей единственной игрушкой, но сейчас ее нигде не было.
— Она… уехала, — ответила Габриэла, опустив глаза и прилагая колоссальные усилия, чтобы не заплакать. Ей вдруг вспомнилось, с каким глухим, тошнотворным звуком врезалась в стену белокурая головка Меридит и как полетели в разные стороны осколки фарфора. Она знала, что никогда этого не забудет и никогда не простит мать за то, что она лишила ее единственной подруги. Даже нет, не подруги — Меридит была для нее чем-то большим. Она была дочкой Габриэлы — ее ребенком, изуродованным и убитым у нее на глазах.
— То есть? — удивился Джон, но, спохватившись, решил, что развивать эту тему не стоит. — В общем, спускайся-ка вниз. Сегодня мы пойдем в церковь, и ты обязательно должна что-нибудь съесть.
Сказав это, он поспешно вышел из детской и сбежал вниз, испытывая огромное облегчение от того, что больше не видит печальных глаз дочери. Теперь Джон точно знал, что в его отсутствие случилось что-то страшное, но он не желал расспрашивать об этом ни Габриэлу, ни Элоизу. Подробности очередного наказания ему были ни к чему — он никогда не стремился знать больше того, что ему доводилось увидеть своими собственными глазами. Но даже тогда Джон не предпринимал ничего, чтобы помешать жене и спасти дочь от расправы.
Через некоторое время Габриэла все же пришла, хотя спуск по лестнице был для нее настоящей пыткой. От боли в груди и в ушибленной лодыжке Габриэла едва не теряла сознание, но она слишком боялась не выйти к завтраку.
— Ты сегодня поздно, — не поднимая взгляда от газеты, приветствовала ее Элоиза.
— Прости, мамочка, — прошептала девочка. Говорить было больно, но она знала, что ответить необходимо.
Для своего же блага.
— Налей себе стакан молока и возьми овсянку, — сказала Элоиза, которой очень не хотелось отрываться от чтения. — Если ты, конечно, проголодалась… — добавила она.
Габриэла беспомощно оглянулась по сторонам, но, прежде чем она успела что-нибудь сказать, Джон положил ей полную тарелку, овсянки, которая уже успела остыть. Он как раз наливал в стакан молоко, когда Элоиза, дочитав заинтересовавшую ее статью, подняла голову.
— Ты все время ее балуешь, — недовольно произнесла она. — Ты что, хочешь совсем испортить ребенка?
И она посмотрела на него с нескрываемой злобой, которая, впрочем, не имела никакого отношения к Габриэле. Джон провинился, и Элоиза хотела напомнить ему об этом. Хотя она всегда одергивала его, когда он пытался сделать что-то для девочки.
— Сегодня воскресенье, Эл, — ответил Джон с таким видом, будто это все объясняло. — Хочешь еще кофе, дорогая?
— Нет, спасибо, — коротко ответила Элоиза. — Я должна идти одеваться. — Она с угрозой посмотрела на дочь. — Да и тебе пора, если не хочешь опоздать в церковь. Сегодня наденешь розовое платье и такую же кофточку. Ясно?
Габриэла невольно вздрогнула и чуть не зарыдала, представив себе ту муку, которую ей придется испытать, переодеваясь в парадную одежду. Но приказ был совершенно недвусмысленным, как и намек на страшное наказание, которое грозит ей, если она ослушается.
— И оставайся в детской, пока тебя не позовут, — привычно добавила Элоиза. — Постарайся за это время не изгваздаться.
Габриэла только кивнула и, так и не притронувшись к овсянке и молоку, выскользнула из-за стола. Она знала, что сегодня ей потребуется гораздо больше времени, чем обычно, чтобы переодеться и расчесать волосы. Не дай бог лишний раз испытывать терпение матери. Промолвив свое вымученное «спасибо», она проковыляла к себе.
Джон молча проводил ее взглядом. Что он мог сказать? Заговор молчания накрепко связывал его с Элоизой — ни возмутиться, ни что-нибудь сказать он не смел.
Да, по правде говоря, ему и не хотелось.
Подниматься по лестнице оказалось намного труднее, чем спускаться, однако в конце концов Габриэла сумела добраться до своей комнаты. Сначала она пошла еще раз умыться. Ополоснувшись холодной водой, Габриэла убедилась, что лицо почти в порядке. Поистине мастерство Элоизы не знало границ. Потом, отворив дверцу стенного шкафа, она сразу нашла розовое платье, о котором говорила мать, но натянуть его оказалось неимоверно трудно. Поминутно морщась от боли и отирая слезы, которые катились из глаз против ее воли, Габриэла в конце концов сумела одеться и даже умудрилась застегнуть верхний крючок на спине. Как она ни старалась, до остальных ей было не дотянуться, и в конце концов девочка решила, что кофточка скроет ее «неряшливость» от проницательного взора матери.
К назначенному времени она была готова. Заслышав в коридоре резкий голос Элоизы, Габриэла поспешным движением подтянула гольфы (на этот раз она действительно чуть не упала, так как от боли у нее сразу закружилась голова) и, выйдя на лестницу, стала осторожно спускаться, держась обеими руками за перила. В розовом платьице, удачно скрывшем все синяки, она выглядела как настоящий маленький ангелочек, вот только ни один из небожителей не имел таких больших голубых глаз, полных горя и боли.
— Ты что, причесывалась вилкой и ножом? — встретила ее внизу Элоиза. Волосы девочки действительно были в беспорядке — она так и не сумела уложить их как следует и наивно надеялась, что мать этого не заметит.
— Я забыла… — пролепетала Габриэла. Это было первое, что пришло ей в голову, к тому же так мать не могла уличить ее во лжи. Скажи она, что причесывалась, — и наказание последовало бы незамедлительно.
— Вернись в комнату и приведи себя в порядок, — не терпящим возражений тоном заявила Элоиза. — И