с машиной к подъезду, и предложение посидеть за рюмкой.
«Значит, все пока держится в тайне, — с некоторым облегчением подумал Шестаков. — Хорошо, кое- какие проблемы на время снимаются».
Обычно слухи об арестах людей его уровня распространяются мгновенно, особенно среди знакомых. Как в том анекдоте, привязанном к идущей сейчас войне в Испании: «Вы слышали, вчера Теруэль взяли?» — «Неужели? А жену тоже?»
Но на праздную, пусть и приятную болтовню с другом времени не было, и он сразу, коротко, емко, избегая лишь некоторых, не совсем уместных пока, деталей, рассказал почти все, что случилось за последние дни.
Овчаров молчал долго. Не задавал никаких вопросов, не ахал сочувственно и не возмущался столь непартийным и недостойным советского человека поведением Григория.
Скорее всего лихорадочно соображал, как ему теперь быть. Тайна, в которую его посвятили, по существующему кодексу поведения ответработников, да и просто по статье Уголовного кодекса должна быть немедленно доложена «куда следует». Иначе — все вытекающие последствия, вплоть до десяти лет тюрьмы.
Впрочем, за себя Шестаков не боялся. В любом случае, даже немедленно после прощания кинувшись звонить в ГУГБ, Виктор навредить ему не может. Ну, в худшем случае чекисты убедятся, что беглый нарком жив и находится (или несколько часов назад находился) в Москве.
И только. Он куда больше боялся за друга. Что тот поведет себя недостойно, «потеряет лицо». Это было бы печально. Ну и, конечно, серьезно бы осложнило исполнение дальнейших планов. Да что там осложнило, считай, сорвало бы их стопроцентно.
— Понятно, — сказал наконец Виктор совсем другим, как бы помрачневшим и несколько севшим голосом. Да и то. Любой на его месте, если и не струсил до дрожи в руках, так все равно напрягся бы. — И что от меня требуется? Убежище?
— Пока — ничего особенного. Хочу прежде всего тебя предупредить — я никогда, ни в какой ситуации, кроме как жене, не упоминал о связывающих нас с тобой отношениях. Кроме чисто служебных, да и то эпизодических, не нами организованных. Кому нужно, знают о двух наших вполне конспиративных контактах «там». Ты сам не распространялся, получая задание, о них?
— Да ты что? Я не понимаю, где живу и работаю? — возмутился Овчаров.
Тут он был прав. В те годы, да еще на загранработе, признаваться в наличии личных отношений с кем бы то ни было мог только законченный дурак или самоубийца.
— Отлично. На том и стой. Не исключаю, что с тобой рано или поздно захотят побеседовать соответствующие товарищи, хотя и необязательно. Не в связи с сегодняшней встречей, а если вздумают отследить абсолютно все мои «контакты и связи». «Не знаю, не видел, не слышал. С такого-то, всем известного, тем-то санкционированного и в отчетах отраженного момента видел только на фотографиях в газетах. Да и не тот у меня уровень, чтобы с членами правительства запросто общаться». За пределы этого — ни на шаг. Скорее всего и такого разговора не состоится, но все же.
Шестаков инструктировал товарища, уже не задумываясь, как у него логично и связно все выходит. Будто сам не один год в НКВД отслужил.
Возможно, так же подумал и Овчаров.
— Они там любят всякие фокусы, — продолжал Григорий, — то на мои показания ссылаться вздумают, то даже и протокол допроса предъявят. Не верь. Ничему. Я живым сдаваться не собираюсь ни в коем разе и вообще завтра из Москвы собираюсь исчезнуть. Надолго.
— Ты, по-моему, не о том говоришь. Как и что на Лубянке делают, я и без тебя знаю. Не только газету «Правда» читаем. Оттого нас — загранработников под особым присмотром держат. И обойтись без нас невозможно, и невыносимо им знать, что имеются люди, от ежедневного воздействия их пропаганды свободные. Старик Литвинов нас защищает как может, а все равно половину полпредов уже пересажали. Вызывают в Москву, кого для нового назначения, кого якобы в отпуск — и аллес.
Овчаров длинно и тоскливо выругался, помянув и вождя народов, и три основы, и три составные части марксизма. Хотя на флоте и не служил, но, в отличие от простонародья, не только тремя известными словами владел. Что до семнадцатого года не в последнюю очередь отличало аристократа от хама.
— Вот и я о том же. Все, понимаешь, хорошо. Но, кроме простого понимания, еще и делать что-то надо.
— А что? — с интересом спросил Виктор.
— Как кому. Твои, например, коллеги выбор делали разный. Кое-кто в Москву по вызову не вернулся, еще некоторые. Фамилии напомнить?
Машина в это время уже подъезжала к Смоленской площади.
— Выпить у тебя найдется? — спросил Виктор.
— Откуда? Я эту машину на время позаимствовал, скоро вернуть надо, а об этом товаре и речи не было.
— Ладно, сейчас, притормози вон там…
Шестаков остановил машину возле съезда к одному узкому и темному переулку. Справа от главной магистрали.
«Проточный» — прочитал Шестаков на табличке, и сразу ему вспомнились две темы — одна из Эренбурга 20-х годов, вторая — послевоенная. И тут же обычная мысль — какая послевоенная, после какой войны, откуда?
Овчаров исчез минут на пять и вернулся уже с бутылкой водки в руках, да вдобавок имел с собой завернутый в обрывок газеты соленый огурец.
— Нет, ты меня утомил сегодня до предела, — сказал он, снова откидываясь на вельветовую спинку сиденья. — Стакана тоже нет? Из горлышка будем. — И тут же громко глотнул, каким-то уж слишком отработанным движением сорвав засургученный картонный колпачок. — Поддержишь?
— Без вопросов. — Шестаков, хотя до последнего времени не употреблял водку из горлышка, не было такой необходимости, лихо отхлебнул, не поперхнувшись.
Очевидно, от многодневного напряжения голову сразу повело легким кружением и теплым туманом заполнился мозг.
— Езжай, Гриша, по всему Кольцу на второй круг. Мне спешить некуда, поговорим, покурим, еще выпьем, глядишь, до чего-нибудь додумаемся… — сказал повеселевший Виктор, сбросивший уже пальто на спинку сиденья и вообще почувствовавший некоторое, безусловно, навеянное алкоголем расслабление, короткое, чреватое грядущей депрессией, освобождение от психологических оков режима.
Шестакову спешить было куда, но часы на отделанном красным деревом приборном щитке показывали только две минуты второго, и кое-какое время он Витюше мог уделить.
Он не имел оснований надеяться, что дружеские чувства, как бы сильны они ни были, заставят Овчарова отказаться от коммунистических убеждений (если они у него были), от карьеры, свободы, а то и жизни, наконец.
Уж больно это понятие — дружба — неосязаемый чувствами звук. В старой жизни, да, там понятия дружбы, дворянской чести кое-чего стоили. Ради них люди выходили к барьеру, бывало — и на эшафот. А сейчас… Но ведь и сомневаться в искренности Виктора он оснований не имел.
— Ты сам-то свое будущее как видишь? В конторе останешься или за рубеж направят все же? — спросил нарком.
— Обещают. Уже все документы выправил. Если все нормально сложится, через пару недель должен отъехать. Кстати — я со вчерашнего дня по тарифной сетке — первый секретарь.
— Это что же у вас значит?
— По-армейски взять — примерно комбриг. Или же применительно к петровской «Табели о рангах» — статский советник.
— Поздравляю. И ты в генеральские чины вышел. А от тебя мне сейчас одно требуется — по своим дипломатическим каналам переправить в Бельгию письмишко. Конверт с практически пустым бланком…
— Какого содержания? — насторожился Виктор, будто и не пил только что и разговора никакого не было.
— Точно того же, что уже десять раз через вас проходили. Специальный бланк моего наркомата,