женщин и детей. И все то царь милостиво пожаловал своему войску, себе оставив одну лишь славу».

«Октября одиннадцатого числа покинул царь Иоанн свой стан под Казанью, уведя с собой свой полк государев и еще двадцать тысяч ратников, которых уволил в домы на отдых. На Казани же оставил наместником князя Александра Горбатого, назначив ему в товарищи князя Василия Серебряного. А им в подмогу дал 1500 детей боярских, да 3000 стрельцов, да казаков до круглых десяти тысяч».

До этого момента мне все было понятно и я не тревожил расспросами Ивана. Но тут встал вопрос, на который мог ответить только он. Дело в том, что бояре очень настойчиво просили Ивана остаться в Казани хотя бы до весны, чтобы довершить усмирение края. Вечно у них так: то — не ходи, то — не уходи! Но и Адашев, и другие ближние говорили то же. Значит, были резоны. Да и почему бы Ивану было не задержаться? Я на Москве отлично управлялся, а вести о семье ему хоть каждый день мог посылать. Но он поспешил уехать. Вот и стало мне интересно — почему? И, конечно, мне как дотошному летописцу хотелось из первых уст услышать о впечатлениях полководца, когда он впервые въезжает в покоренную вражескую твердыню.

Я и спросил. О, если бы я знал, что произойдет! Почему я не родился немым?! Иван вдруг затрясся, завалился чуть набок, глаза его выпучились и остекленели, лишь пальцы судорожно царапали скатерть, и изо рта вылетал хрип: «Казань! Казань! Казань!»

Глава 5. Первое бдение у трона опустевшего

[1553 г.]

Я, я один во всем виноват! Должен я был сведать сердцем любящим, что с братом неладное происходит. Пусть и мало он тогда со мной говорил, не то что встарь, но и ту малость я мимо ушей пропустил, не услышал, не пожелал услышать, вдуматься. Занимался своими делами суетными, ублажал княгинюшку (это не ей в укор, а только мне!), писал «Сказание о взятии Казани», а пуще всего тешил тщеславие свое недостойное, лелея мечту прославить тем «Сказанием» не только Ивана, но и себя. Да пропади оно пропадом, это «Сказание» вместе с самой Казанью! Прости меня, Господи, за эти слова, сорвавшиеся ненароком с моих уст, как и за те, возможно, худшие, что выкрикивал я в тот страшный день, но те я уже не помню.

Рассказывали, что завопил я тогда истошно, а как рынды в палату забежали, то застали меня обнимающего брата и кричащего, кричащего, кричащего. А как брата на руках в спальную унесли и меня немного в чувство привели, по лицу отлупцевав, водой холодной окатив и насильно ковш вина крепкого мне в глотку залив, тут я все больше плакал, но тихо, в углу той спальни пристроившись. Но припадка моего обычного у меня не было. Я уж позже вывел, что я многое мог в жизни претерпеть, если при этом от меня, от действий моих еще кто-то зависел. И силы откуда-то брались телесные и душевные, и боязливость моя и осторожность обычные испарялись, и готов я был любой подвиг совершить для защиты ближних своих, коли потребовалось бы, горы бы свернул и небо вниз сдернул, вот так я себя ощущал. Но когда дело только меня одного касалось, тут я мог перед ужасным, невыносимым остановиться, и тогда Господь в неизбывной милости своей спасал меня беспамятством. Вот и тогда я надеялся, что смогу спасти брата, а еще ждал, что вот очнется он и призовет меня, и скажет мне слова ласковые, а я в ответ скажу ему, как я его люблю, и прощения у него попрошу, и в плечико поцелую. Быть может, эти мои слова безыскусные для него главным лекарством будут, потому и не мог я его одного оставить и в свой мир уйти. Я за все время его болезни и не спал ни минуточки, а если и выходил из его спальни, то только по нужде, да еще чтобы пройтись по дворцу, послушать, что говорят. А из дворца ни разу не вышел, чтобы под рукой завсегда быть.

Что до Иванова припадка, то это не моя болезнь была, в чем, в чем, а в этом можете мне поверить. Право, лучше было бы, если бы это падучая прорезалась. Живут же с ней люди, хоть меня возьмите. Ну полежал бы несколько дней, по той нашей жизни никто бы и не заметил, охотой какой-нибудь отговорились бы, а потом взвился бы соколом и опять правил на радость державе. Нет, тут что-то другое было. Думали поначалу, что удар, при нем речь немеет и члены обездвиживаются, но ни возраст Ивана, ни комплекция к тому не располагали, и лекари, пошептавшись между собой, приговорили: не удар. И то ладно! Как только у Ивана дыхание успокоилось и он метаться по кровати перестал, я побрел к себе, умылся и помолился. Я в те дни много молился, чем еще я мог брату помочь? И после той молитвы мне стало чуть легче, я даже на какое-то время поверил, что все образуется.

* * *

А как уверовал, так сразу вернул себе способность к трезвому соображению. Окинул мысленным взором прошедший год и сам на себя удивился. Мне-то казалось, что был этот год самым удачным и счастливым в короткой череде лет Иванова правления, был в нем и Священный Собор, где Иван предстал во всем блеске, и славное покорение Казани, и рождение давно ожидаемого сына. А сейчас, куда ни взгляну, везде одна чернота, кроме рождения сына, естественно.

С Собора и началось. Там, где я чувствовал сладость победы, теперь проступала лишь горечь поражения. Устояли святые отцы в главном пункте, не поступились землицей и тем показали Ивану, что не властен он в державе своей. Отсюда и раздражительность его великая, и речи почти что богохульные, для него, всегда богобоязненного и благочестивого, столь необычные, что наводили на мысль о помрачении рассудка.

И сразу после того навалились дела казанские, которые он старался решить добром, по справедливости, а в ответ получил бунт кровавый. Я постарался сам ответить на тот злосчастный вопрос, заданный мною Ивану, попытался взглянуть на покоренную Казань его глазами — и ужаснулся. Вот он въезжает в город, который мог бы стать жемчужиной в его короне, и видит его богатства поверженными в прах, его стены и дома сокрушенными в руины, его население в лучшей своей половине лежащим бездыханным в крови. Но что больше всего уязвляет его сердце, так это вид тел, сброшенных в боковые улочки при быстрой расчистке дороги для его триумфального въезда в город. Там среди цветастых татарских халатов блестят доспехи возлюбленных «детей его», воинов из его полка государева, солнце, отражаясь в этих доспехах, тысячами вспышек слепит глаза, так что хочется их зажмурить, загородить лицо ладонями и бежать прочь. Он и убежал.

Но и в Москве не было роздыху душе. Сколько дел накопилось за время его отсутствия, Челобитная изба вся доверху забита была. Я-то их не касался, потому как другим занят был, да и не дали мне такого указания. Адашев, вернувшись, набросился на те бумаги ретиво, только руки мелькали: менее важные бумаги налево, более важные направо, а уж самые важные — сразу в сумку, для немедленного докладу царю. А ведь как ведется: самые важные вести они же и самые плохие, хорошие подождать могут, идет дело и дай тому Бог, главное — не спугнуть, а вот плохие требуют немедленного решения. И вот изо дня в день Ивану в уши: бояре кормятся пуще прежнего, как с цепи напоследок сорвались; народ земской суд вводить не хочет, охота, говорит, нам за свои деньги свое же дерьмо хлебать; воровство и разбой не спадают, потому как нет другого пути пропитание добыть. А тут еще язва смертоносная навалилась на западные области, во Пскове и окрестностях уже больше десяти тысяч погребено в скудельницах, не считая схороненных тайно в лесах и оврагах. Воровство и разбой не так страшны, они от людей, а вот мор — он от Бога, то кара Его. За что, Господи?!

И из земель восточных, только что вроде бы усмиренных, приходили вести одна другой хуже. Луговые и горные жители убивали московских купцов и людей боярских на Волге, только успели отловить и казнить сотню злодеев, как взбунтовались вотяки и луговая черемиса, отказались платить дань, чиновников поубивали, стали на высокой горе у засеки и там разбили стрельцов и казаков, посланных усмирить их. Восемьсот воинов полегло в том месте, да пятьсот в другом, Да триста в третьем. А воеводу Бориса Салтыкова в одном из сражений взяли в плен и зарезали как смерда. Быть может, верно говорили бояре, что следовало Ивану остаться на какое-то время в «подрайской» Казанской земле, при нем не забалуешь. Теперь же некоторые бояре из думы царской в другую крайность кинулись: шут с ней, с этой проклятой Богом землей, бежать оттуда надо и войско вывести. И это после всех трудов и потерь!

Сейчас, зная все, что потом произошло, я понимаю, что то были беды невеликие. В делах государственных терпение нужно иметь, быстро только кошки родят, а дела государевы, как дети человеческие, — и вынашиваются долго, и растут медленно, и болеют часто. Иван это, конечно, головой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату