Покрова, он всегда туда приходил. И народ его ждал, каждый день ждал.
Мы Ивана насильно уже не уводили — нельзя трогать Божьего человека! И у самих бы рука не поднялась, и народ бы не дал. Да и незачем было. Иван после молитвы вставал умиротворенный, кланялся народу, крестом его широким осенял и отправлялся сам в царский дворец.
Тогда и родилось в народе другое название храма — храм Царя Блаженного, так его и до сих пор иногда зовут.
Конечно, так долго продолжаться не могло, это даже я понимал. Соблазн был в народе, говорили о новом святом — Иване Блаженном, приписывали ему всякие пророчества и исцеления. Или другой пример. Как бы предчувствуя будущее, призвал я мазилу искусного и приказал ему изготовить для меня портрет брата моего, вложив все умение, в землях италийских приобретенное. Портрет вышел на славу, Иван был как живой, вот только одно меня смущало — портрет был в виде иконы. Написан на доске, а изображение помещено в углублении выдолбленном, так что ковчег получался. Я мазиле неудовольствие свое высказал, а он мне с твердостью ответствовал, что ведь царь — Блаженный, об этом вся Москва говорит, вот он и изобразил его так, сил и времени не пожалев и за дело богоугодное почитая. Пошел я к митрополиту справиться — ладно ли это, не грех ли? После размышления некоторого Макарий меня успокоил — не грех, а потом добавил, что зрит он: в будущем Иван святым будет провозглашен, посему икона эта весьма кстати. Много лет она все время при мне находилась, но в суматохе побега моего затерялась, о чем я сильно скорбел. Потом, как я слышал, оказалась она у короля Магнуса, а от него у родственника его, короля датского. Так ли это, мне в доподлинности неведомо.
Между тем и в боярах смута назревала, почему — о том я вам уже сказывал.
Стали советники Ивановы судить да рядить, что делать, и получалось, что не только лучший, а единственный выход — отречение. Дело то редкое, и такое бывало. История тем и хороша, что в ней любой пример сыскать можно, если хорошо поискать. А тут и ходить далеко не пришлось. Прадед наш, Василий Темный, отрекся от престола в пользу брата своего двоюродного Димитрия Шемяки и в том отречении на Священном Евангелии клялся и крест целовал. То, что к тому времени он уже был свергнут с престола великокняжеского и ослеплен, — дело второе. И уж совсем другой пример: получив после отречения удел и свободу, прадед наш сразу же побежал на Белозеро в Кирилловский монастырь, где мудрый игумен Трифон разрешил его от клятвы крестоцеловальной, данной под действием неволи и страха, а там уж ничего не мешало прадеду нашему вновь утвердиться на троне. Тем примером наш род часто корили, мы же в ответ на клятвы чужие не очень полагались, хотя и взыскивали строго за нарушения.
А как случай сыскался, так сразу и монастырь Белозерский Кирилловский на ум пришел, порешили: по нынешнему умонастроению Ивану лучше всего в монахи постричься. Оставалось нас с Анастасией убедить. Умом мы, может быть, и понимали, что так лучше, но сердце восставало.
Анастасия-голубица от всего этого сама была близка к помешательству, да и здоровье телесное у нее сдавать начало. С лица спала, пятнами пошла, тошнило постоянно, ничего живот не принимал. Я уже начал побаиваться, как бы и с этой стороны беда не пришла. Так она ослабела душой и телом, что уже не могла противиться скорбному для нее решению судьбы Ивановой. Один я упирался, как мог. Решил Анастасию поддержать и как-то вечером открыл ей тайну великую, видение, которое Ивану было. Растолковал, что не меньше двух сынов у них должно быть, а до тех пор мы должны крепиться и уповать на милость Божию, на то, что вернет Он Ивану здоровье. Но тут подняла на меня глаза Анастасия, и по испугу в них я все понял. Понял и всякую надежду потерял. Значит, так судил Господь! Будь что будет!
И вот в момент просветления Ивана после его очередного побега приступили к нему советники ближние, и митрополит Макарий, и князья Мстиславский с Владимиром Воротынским, и Сильвестр. Вещал же Алексей Адашев, ибо Иван к его речам привык и не гневался. Говорил он недолго, чтобы Ивана не утомлять, и быстро зачитал ему текст отречения, где Иван якобы выражал желание в монастырь удалиться, при этом на духовную ссылались и вновь полностью опекунский совет прописали. Когда же пододвинул Адашев тот свиток к Ивану, тот без раздумий, легко, как встарь, его подписал, так что другие свитки, на всякий случай заготовленные, и не потребовались.
На следующий день собрали Думу боярскую и вывели к ней Ивана в облачении царском — в последний раз! Дьяк Иван Висковатый зачитал отречение, а Иван в это время головой согласно кивал и на бояр своих смотрел, на некоторых милостиво, а на иных брови хмурил. Когда же Висковатый чтение закончил, Иван по собственному порыву к Макарию подошел, поклонился ему и к панагии на его груди приложился. Макарий же заплакал, Ивана в голову склоненную поцеловал и благословил, как всем показалось, на решение его тяжкое.
Так закончилось правление брата моего, Ивана Васильевича, царя и великого князя Всея Руси.
И вот наступил день скорбный. Поезд царский длинной змеей стал выползать из Кремля, устремляясь на север.
Впереди я ехал на любимом Ивановом жеребце, том, на котором он в Москву въезжал после взятия Казани, даже так же разукрашенном. Решил я, что должен быть жеребец подле хозяина, вдруг захочется брату между молитвами монашескими промчаться как встарь по полям, чтобы ветер в ушах засвистел. Чай, не воспрепятствуют святые отцы. Или захочет Иван проведать друга старого, возьмет морковку или кусочек сахару, войдет в стойло, потреплет спутника своих славных дней по холке, протянет руку с подарком. Нет ничего нежнее этих губ, берущих угощение с твоих рук, и ничьи глаза не вмещают больше любви и благодарности. Разве что собачьи.
За мной ехала свита из бояр первейших, даже тех, кто совсем недавно бунтовать пытался. И князь Владимир Старицкий, распри откинув, там же был, вел себя, как подобает, вперед не лез, даже вровень со мной не пытался ехать. То его, наверно, мать научила. Она ведь была у нас перед самым отъездом, пришла проститься с Иваном по-христиански. Прощения у него просила за все, просила не гневаться и в разговорах с Богом только добром ее поминать. И сама обещала ежедневно о его здравии молиться. Иван в долгу не остался, отпустил тетке все ее вины, и в пояс поклонился, и прощения у нее испросил. Так они обнялись и заплакали вместе. Я и сам умилился, но тут зашла в спальню Анастасия, Евфросинья только скользнула по ней взглядом, и тут же ее всю перекособочило, выскочила тетка за дверь и все мое умиление с собой прихватила.
За свитой ехала царица Анастасия в открытом возке. Уж как ее уговаривали остаться в Москве при младенце-царе, а я особо напирал на то, что сына Иванова она в себе носит и об этом должна быть теперь ее главная забота, но пересилить упорство не удалось. А мне она просто ответила, что ничего с плодом растущим случиться не может, Бог его защитит, и родится мальчик, и вырастет, и править будет державой отцовской, все по видению Иванову. Я не нашелся, что на это возразить. Не смог я даже отговорить ее ехать в открытом возке, так ей хотелось в последний раз доставить своим видом радость народу московскому, который ее очень любил за добродетель и щедрую милостыню.
Но народ смотрел не на нее, а на каптан[1], в котором Ивана везли, все ждали, что откинется полсть и увидят они лик светлый, а пуще всего надеялись, что осенит он их крестом, от того ждали исцеления от всех болезней и прочих чудес.
А народу было — море. Столько не было и при въезде Ивана после победы казанской. Не только вся Москва от мала до велика на улицы высыпала, но и из других городов, сел и деревень притекли. Из дальних — привлеченные слухом о появлении в Москве нового блаженного, а из ближних откликнулись на весть об отречении и грядущем пострижении государя и пришли всем миром проводить его в последний путь. Все плакали и крестились под плывущий над Москвой заунывный колокольный звон, а завидев царский поезд, опускались на колени, подползали к самой дороге и вытягивали вперед руки в надежде хотя бы прикоснуться к Иванову каптану или ощутить на лице дуновение Святого Духа. Рассказывали потом, что послы и купцы иноземные, в Москве в тот день обретавшиеся, были немало удивлены этим зрелищем и пробовали расспросить о том народ московский. Но все им отвечали, что это царская семья на богомолье едет, и иноземцы поражались благочестием русского народа и его любовью к властителям и спешили донести об этом в свои страны.
И я был поражен.
«Смотри, Иван, — хотелось крикнуть мне, — вот он — твой народ! Русский человек — как ребенок, так же жесток, так же добр. Все от души, а не от рассудка, не от расчета, не от хитрости. И как у ребенка, у него