выбыли из строя как минимум на три дня. Это было им только на пользу, у них наконец появилось время освоить выданные им винтовки, если не пострелять, то хотя бы понять, как она устроена и на какой крючок надо нажимать, чтобы из дула вылетела пуля.
При всем том они хорохорились и беспрестанно повторяли вдолбленную им в головы идиотскую формулу: «Мы — последняя надежда рейха!» Повторяли в том смысле, что, дескать, подвиньтесь, мы сейчас покажем вам, как надо воевать. Юрген не понимал их самодовольной гордости. Если эти желторотики — последняя надежда рейха, то, значит, надежда уже умерла, умерла в тех, кто находился на самом верху. Впрочем, до высокого начальства, до его мыслей и чувств Юргену никогда не было никакого дела. Для него имело значение лишь то, что живет в его сердце. Надежда там наличествовала. И у большинства солдат его отделения — тоже. И у стариков-фольксштурмовцев, по крайней мере, у тех, с кем он беседовал. Это они все вместе — последняя надежда рейха.
Новобранцы тоже разместились в их тылу, но чуть левее фольксштурма и дальше, километрах в полутора. Для молодых это было не расстояние, они беспрестанно шастали к ним, просто чтобы поглазеть. В тылу о штрафниках чего только не рассказывали, их представляли и самоотверженными героями, совершающими то, что другим не под силу, и отъявленными бандитами, и безжалостными головорезами. Все это в равной степени возбуждало жгучий интерес у этих мальчишек. Название «бригада вознесения» их завораживало, казалось, они готовы были отдать все на свете, лишь бы попасть в такую бригаду.
Кто-то сболтнул им о фельдфебеле Юргене Вольфе, единственном штрафнике, прошедшем испытание и продолжавшем воевать в ударно-испытательном батальоне. Теперь мальчишки специально прибегали посмотреть на него. Как на обезьяну в зоопарке, скрежетал зубами Юрген, заметив в кустах кепи с эмблемой соседнего батальона. Узнаю, кто сболтнул, язык отрежу, посылал он в пространство бесполезные угрозы. Кыш отсюда, кричал он очередному сосунку. Другие солдаты тоже нещадно гоняли мальчишек, они были им неинтересны, они даже ради смеха не стали рассказывать им, как просто попасть в штрафбат и как просто его покинуть, навсегда.
Лишь для одного парня они сделали исключение, потому что он сам был исключением. Он так и сказал, когда однажды вечером застенчиво вступил в освещенный круг от их костра:
— Можно я с вами посижу? Эти маменькины сынки не принимают меня. Они все из одного класса, я для них чужак.
Эта детская просьба всколыхнула в Юргене давние воспоминания о том, как он впервые входил в классную комнату сначала в Гданьске, а потом в Гамбурге, о настороженно-враждебном отношении к нему, чужаку. Он несколько неожиданно для себя проникся сочувствием к этому парню, окинул его внимательным взглядом. Ладная, спортивная фигурка, лицо открытое, глаза смышленые, только как-то слишком молодо выглядит, никак не старше пятнадцати.
— Тебе сколько лет, парень? — спросил Юрген.
— Честно? — переспросил тот и шмыгнул носом.
— Валяй, у нас по-другому не принято.
— Почти пятнадцать, — он вновь шмыгнул носом, — четырнадцать.
Юрген даже присвистнул от удивления.
— Как тебя угораздило в армию загреметь? — спросил он.
— Год рождения в свидетельстве подделал.
— Мальчик далеко пойдет! — одобрительно рассмеялся Клинк. — Только впредь рекомендую не прибавлять, а убавлять, малолетним скидка выходит, а то и вовсе амнистия.
— Вообще-то если честно, то я не подделал, а соврал. У меня документов никаких не было, а когда в распределителе спросили, я сказал, что двадцать восьмого.
— В каком распределителе? — спросил Юрген, его эта история все больше занимала.
— Колись, парень, тут все свои, — подхватил Клинк, — и начинай сначала, как для протокола.
А Брейтгаупт потеснился на лавке, молча похлопал рукой по освободившему месту, приглашая парня сесть. Потом дал ему кружку горячего чаю, через какое-то время краюху хлеба, к концу рассказа он достал плитку шоколада и отломил большой кусок. Так он выражал сочувствие парню. Ему крепко досталось.
Его звали Дитер Кляйнбауэр. Он был из деревни в Восточной Пруссии. Отец его погиб в самом начале похода на восток, в Курляндии, под Ригой. В 42-м они с матерью ездили на его могилу, это была такая пропагандистская акция. Их снимали для кинохроники: вдова на могиле мужа-героя, сын, клянущийся быть достойным памяти отца, и все такое прочее. Это был единственный раз, когда он выехал за пределы их района.
Когда русские войска вступили в Восточную Пруссию, они ждали до последнего, было жалко бросать хозяйство. И лишь когда русские приблизились к их деревне, они тронулись в путь, к Кёнигсбергу. Мать боялась не столько за себя, сколько за сестер Дитера, — Грете было двенадцать, а Ангеле и вовсе шестнадцать. Они взяли с собой только самое необходимое, что вошло в заплечные мешки, они нечего не могли увезти с собой, потому что зарядили дожди и дороги покрылись грязью. Но и из этого необходимого они выбросили половину, когда русский летчик обстрелял толпу беженцев и убил его тетку по отцу. От пережитого страха они готовы были выбросить все, лишь бы не идти, а бежать, бежать как можно быстрее.
Кёнигсберг был полон беженцев, их были сотни тысяч. Помещений не хватало, и они ютились вчетвером в каком-то подвале. Это был не худший вариант, они заняли угол и в подвале было не так страшно при бомбежке. Все жили только надеждой на эвакуацию, о которой постоянно говорили власти. Наконец пришел первый пароход. После этого они перебрались в порт, чтобы не упустить возможность. Они даже ночевали на пирсе, хотя там вовсю задувал холодный ветер, несший брызги воды, а потом и колючие крупинки, то ли льда, то ли снега.
После трех дней ненастья наконец-то развиднелось и Дитер убежал на мол, он вглядывался в даль, чтобы первым увидеть долгожданный пароход. Он уже привык к бомбежкам и поэтому даже не стал прятаться, когда налетели русские бомбардировщики. Когда он вернулся в порт, причал, где сидели мать с сестрами, был разгромлен. Он нашел их в месиве из тел. Он не помнил, кто увел его с причала и сколько дней он провел в организованном в порту импровизированном сиротском приюте для таких же, как он, детей, потерявших родителей.
В себя он пришел уже на борту корабля. Весь путь до Любека он просидел на палубе, корабль был под завязку забит беженцами. Он видел торпеду, прошедшую в пяти метрах перед носом корабля. Он не знал, с чьей подводной лодки она была выпущена, но не сомневался, что с русской. Он уже твердо уверился, что все беды — от русских.
При себе у Дитера был единственный документ, выданный в кёнигсбергском приюте. Но он его порвал. В любекском распределителе ему выдали новую справку, в которую с его слов записали другой год рождения. Дитер еще на корабле решил, что он пойдет воевать, воевать против русских. В военном комиссариате его приняли с распростертыми объятиями и тут же отправили в казарму. Там было много таких же, как он, молодых парней. Они все были полны энтузиазма. К вечеру Дитер понял причину их энтузиазма: их должны были отправить на Западный фронт против англичан. Англичане, конечно, много хуже американцев, но тоже сносно обращаются с пленными. Ему было не по пути с этими парнями. Ему не нужен был Западный фронт.
Ночью Дитер убежал из казармы. («Да ты наш брат-дезертир», — усмехнулся в этом месте Целлер.) Он отправился в Берлин, справедливо рассудив, что это кратчайший путь на Восточный фронт. Впрочем, у него не было выбора, он был не в ладах с географией и не знал названий других немецких городов, кроме Берлина. Добирался он ровно неделю, без денег и еды, он был очень упорный парнишка, этот Дитер Кляйнбауэр. Берлин испугал его своей громадностью, по сравнению с ним Кёнигсберг и Любек казались жалкими посадами, облепившими замок и рыночную площадь. Берлинцы были надуты и чопорны, никто не желал объяснить ему, где находится военный комиссариат. Они знали только, где находится криминальная полиция и гестапо, туда они были готовы немедленно препроводить его.
Дитер бродил по Берлину, все дальше удаляясь от центра. Так он забрел в Шпандау и оказался у каких-то казарм. Там ему с радостью рассказали, где находится военный комиссариат. В комиссариате его приняли с распростертыми объятиями. Доброволец? Отлично! На Восточный фронт? Всенепременно!
Через два часа он вернулся все в те же казармы в качестве призванного на военную службу и очутился в кругу таких же, как он… «молокососов», продолжил Отто Гартнер. Дитер не стал спорить, это