Анна припала к поручням и следила за тем, как Николай соскочил на причал и повернулся, чтобы посмотреть на нее.
– Я люблю тебя! – крикнула она. – Береги себя!
Оба замахали руками, и Анна прочла по его губам: «Я люблю тебя!»
В следующий миг огромный корабль тяжело отошел от причала, и Анна с упавшим сердцем удивилась, откуда в ней столько глупости, что она позволила уговорить себя уехать одной. В эту минуту ее решение казалось роковой, смертельной ошибкой, но она из последних сил старалась быть храброй – ради Николая. После всех перенесенных испытаний она пройдет и через это. Она позволит ему закончить все дела в России и выполнить долг перед императорской семьей, чтобы спокойно отправиться к ней в Вермонт и жить там как с женой.
Анна махала, пока могла различить на пристани его фигуру. Он так и стоял на краю причала и махал ей в ответ – рослый, широкоплечий, сильный мужчина. Человек, завладевший два года назад ее сердцем. Человек, которого она будет любить всю свою жизнь.
– Я люблю тебя, Николай, – прошептала она под шум ветра и долго еще не уходила с палубы, оплакивая их разлуку и стискивая в кулаке заветный медальон.
Она пребывала в таком смятении, что с трудом понимала, отчего, собственно, плачет. Николай был прав. Им следует смотреть не назад, а вперед, где их ждет новая, счастливая и спокойная жизнь в Вермонте. Все только начинается. И ей нечего плакать – если бы где-то в глубине сердца не таился отчаянный, смертельный страх, что она видит Николая в последний раз. Ведь этого не может быть. Она повторила, что ведет себя глупо, и подняла глаза к небу, где стремительно носились крикливые чайки. Нет, она не может потерять Николая сейчас. Такое не должно случиться. Анна тяжело вздохнула, напоследок взглянула на родные берега и медленно пошла в каюту, мысленно оставаясь с Николаем. Она будет любить его всегда, несмотря ни на что, и нет такой силы, что могла бы их сейчас разлучить.
Эпилог
Итак, все ответы лежали теперь у меня под рукой, собственно говоря, здесь они находились постоянно. Я перевела все до единого письма. Их написал когда-то моей бабушке Николай Преображенский. Они захватывали довольно большой промежуток времени и хранили историю, глубоко затронувшую мою душу, – почти так же глубоко, как наверняка когда-то трогали бабушку, хранившую их всю жизнь. Благодаря письмам я сумела разгадать тайну, окутывавшую ее прошлое.
Кое-какие подробности мне удалось выспросить у двух ее близких подруг, живших по соседству, когда я на следующее лето приехала в Вермонт, чтобы присмотреть за домом и провести недельку в обществе мужа и детей.
Платья, подаренные когда-то императрицей, все еще лежали в старом сундуке на чердаке, – а я и не подозревала об их существовании. Наверное, это был тот самый сундук, который бабушка привезла из России. Наряды выцвели и стали совсем ветхими, горностаевая оторочка пожелтела, а фасоны устарели много-много лет назад. Из-за этого мне казалось, что это просто маскарадные костюмы. Удивительно, что я ни разу не наткнулась на них во время своих детских эскапад, но сундук выглядел слишком обшарпанным и был задвинут в самый темный угол. Рядом с ним до сих пор стояли еще два запертых сундука с аккуратными табличками: «Доктор Николай Преображенский». Ей так и не хватило духу открыть их хоть раз с того дня, как она оказалась в Вермонте.
Теперь я совсем другими глазами смотрела и на пожелтевшие театральные программки, и на фотографии с другими балеринами. А балетные туфельки показались мне настоящей святыней. Я и понятия не имела о том, как много значили для нее эти забавные вещицы. Одно дело – знать, что она была когда-то танцовщицей, и совсем иное – оценить принесенные во имя этого жертвы. Когда я попыталась растолковать все это детям, их глаза удивленно распахнулись. А когда Кэти увидела балетные туфельки и услышала, что в них выступала Грэнни Энн, она не колеблясь наклонилась и поцеловала их. Бабушка наверняка бы улыбнулась при виде такой картины.
А страх, терзавший ее в течение всего плавания в сентябре тысяча девятьсот семнадцатого года, оказался не напрасным: она больше не увидела своего Николая. Он был верен долгу и отправился вместе с царской семьей в Сибирь, в Тобольск, но по дороге все они оказались в ловушке, в Ипатьевском доме в Екатеринбурге. После этого ему уже не удалось получить разрешение уехать, и он оставался под арестом. Преданность лейб-медика государю императору и его родным стоила Николаю свободы, и в июле тысяча девятьсот восемнадцатого года его казнили вместе с ними. Об этом сообщалось в коротком письме от какого-то незнакомого мне человека, написанном четыре недели спустя. Представляю, какое горе испытала Грэнни Энн, читая это письмо. Даже через столько лет я не могла читать его без слез. Наверное, ей казалось, что она умрет от горя.
Однако прежде чем она узнала о расстреле, в последнем письме Николай сам предупреждал ее, что ходят слухи о близкой казни. Хотя это могло показаться жестоким, но он предчувствовал свою гибель и старался подготовить Анну к этой утрате. При этом его письмо дышало поразительным мужеством и отвагой. Николай повторял, что ей следует набраться сил, чтобы жить дальше, и вспоминать о нем и об их любви не с тоскою, а со светлой печалью. Он говорил, что успел обручиться с ней в своем сердце с самой первой их встречи, что она подарила ему самые счастливые годы в его жизни и что сожалеет он лишь о том, что им не суждено было быть вместе. Должно быть, после этого письма бабушка уже знала, что больше его не увидит. От судьбы не ушел никто – ни он, ни она. Ей была суждена совершенно иная жизнь в нашем доме в Вермонте, месте, столь далеком от всего, что связывало ее когда-то с Николаем. А ему не удалось приехать сюда, чтобы быть с ней.
И ее отец, и последний брат погибли в самом конце войны. А мадам Маркова скончалась от воспаления легких через два года после их прощания в балетной школе.
Так она теряла их одного за другим, теряла безвозвратно, теряла вместе со всем остальным – прошлой жизнью, родиной, карьерой, милыми и близкими людьми… У нее не осталось ни любимого человека, ни семьи, ни балета, бывшего когда-то ее жизнью.
И все же я не могу вспомнить в ее облике ни одной мрачной и даже грустной черты. Она никогда не выдавала, как тоскует по ним, особенно по Николаю. Наверняка временами ей казалось, что сердце ее вот- вот разорвется от горя, но я не слышала от нее ни единого слова жалобы. Она была и оставалась Грэнни Энн, со своими забавными шляпками, и роликовыми коньками, и весело блестевшими глазами, и чудесными пирожными.
Ну почему мы позволяли себя так легко дурачить? Как мы могли считать, что видим ее всю, насквозь, когда под этой внешностью крылось гораздо большее? С чего мы взяли, будто эта миниатюрная особа в вылинявшем черном платье никогда не могла быть кем-то другим? Почему нам кажется, что старики так и родились когда-то стариками? Почему мне не хватало воображения представить ее в алом бархатном платье, отороченном горностаем, или в балетной пачке и туфельках, танцующую «Лебединое озеро» перед