визгливый — и сколько он этим своим голоском безо всякой нужды отправил людей на верную гибель! Просто швырялся нами: то будто бы надо линию выпрямить, то вдруг вздумается просто пощекотать противника. Он и в мирное время придумал стрелять на маневрах боевыми патронами. Но это еще было не самое худшее. Настоящий ужас начался позднее, во Вьетнаме. Лучше не вспоминай эти годы, Жожо! Закрой глаза, вытрави скорей из памяти чудовищную бойню. И еще находятся люди, которым это нравится, которые хотят, чтобы бойня продолжалась. Вот такие и разыгрывают из себя благодетелей: ах, бедные наши солдатики, надо бы им посылочку собрать к рождеству. А к чему ваши кровавые подарки несчастным солдатам, которых вы все еще заставляете гибнуть от пуль и от лихорадки на рисовых полях? Дешево хотите отделаться, господа! И Жожо, которому приказывали убивать неповинных людей, думает: попался бы мне в руки такой подлец со своими посылками, я бы рассчитался с ним по справедливости за все преступления, совершенные там, и за то, что они сделали из меня убийцу. Страшно даже рассказать, что там творилось. Но не так просто расправиться с подлецами — сейчас тебе скажут, что у нас людей убивать нельзя, в мирное время за это строго наказывают. А всем ли запрещалось раньше убивать людей в мирное время — этого Жожо по молодости лет не помнит. С тех пор как он, еще не забросив детских игр, стал приглядываться к тому, что его окружало, всюду вокруг себя он видел смерть. В эти последние семь лет, то есть с тех пор как Жожо забросил детские забавы, он видел вокруг себя смерть, она была для него столь же обычной, как сон, пища и вода. А после того как он вернулся из Вьетнама, стало еще хуже, он так привык думать о смерти, что всюду находит ее, словно и тут продолжается то, что было там: старики гибнут от голода, другие кончают самоубийством, не в силах вынести такой жизни; в порту что ни день несчастные случаи; в газетах не перестают говорить о новых войнах; забастовки и демонстрации кончаются кровавыми избиениями. Мазе[11] погиб в Бресте; а сам Жожо чувствует, как ему разъедает легкие отравленный воздух на заводе минеральных удобрений. Жослина заболела, как будто заразилась от него; а потом родился ребенок. Родился и умер, не прожив и двух часов; словно и не было его. Впрочем, они с Жослиной и не надеялись, что он будет жить. Жожо не мог оправиться после Вьетнама. Разбитый, больной, он вынужден был работать по десять часов в день среди смрадных испарений; ядовитые вещества съедались в его кожу, в груди росло ощущение пустоты, словно какая-то язва глодала и подтачивала организм. Жожо начал худеть еще во Вьетнаме, а в последнее время он весь сгорбился и побледнел так, что страшно было смотреть на него. Жениться! Вернувшись, он и не думал о женитьбе. Какой из него муж! И, вероятно, не женился бы совсем, если бы у них с Жослиной не было решено это еще до отъезда, — все уже знали, что они жених и невеста. Другие женятся, женился и он. Но иметь ребенка — о таком счастье они и не думали, даже Жослина не надеялась. Это была поистине нечаянная радость. Жослина уже в первые месяцы заболела, и ждали самого худшего. Но смерть пощадила мать и отняла только ребенка; он угас тихо, слишком он был слабенький, даже не закричал ни разу.
На заводе не было ни партийной ячейки, ни профсоюзной организации. Хозяин делал, что хотел. Заболеет кто-нибудь или попросит отпустить на один день — получай расчет. Предъявишь какие-нибудь требования — расчет. Безработных много, и без тебя обойдемся.
— Если ты такой неженка и на моем заводе тебе воздух не нравится, вони боишься — убирайся, поди поищи работы. А я другого на твое место найду. Вон их сколько!
— Что же вы такие рохли? — не раз говорил Дюпюи сыну. — Ведь вас на заводе все-таки тридцать человек, надо защищаться. Чем больше вы даете ему спуску, тем больше он наглеет.
Это правда, люди подобрались не особенно решительные. А такого кровопийцу голыми руками не возьмешь. Он все заранее обдумал. Из тридцати рабочих пятнадцать были женщины, мужья их работали в порту. Как ни мал заработок, а все-таки подмога. Требовать прибавки — значит лишиться даже этих жалких грошей. Далее, было шесть стариков, участников первой мировой войны. Какая у них пенсия, всем известно; значит, без этой работы они никак не могли бы свести концы с концами. Старики, так же как и женщины, дорожили постоянной работой и трепетали при мысли, что их могут выгнать… Жожо все-таки решил попробовать. Никто из них не осмеливался вступить в партию или хотя бы в профсоюз. Но теперь, когда заходила речь о том, чтобы подняться всем сразу и заявить свои требования, никто не отказывался, даже готовы были бастовать. Надо взять за горло этого зверя. Как он смеет заставлять людей работать в таких условиях, да еще женщин и стариков… И, наконец, Жожо решил, что пора. В одно прекрасное утро все дружно побросали работу, все до одного, и старики и женщины. Сначала каждый украдкой поглядывал на соседа. «Если ты начнешь, — должно быть, думал он, — я в дураках не хочу оставаться, тоже начну». Но потом все осмелели, держались стойко. Хозяин бесился. Кричал, что всех до единого вышвырнет на улицу. И тут произошло нечто невероятное: несчастные, больные люди, которые казались совсем беспомощными, заняли заводик. А к ним присоединились строители, работавшие по соседству. Немного подальше забастовали рабочие обувной фабрики, и еще, и еще, как будто народ только и ждал первой искры. Заводик, до сих пор распространявший вокруг себя только удушливый смрад, теперь становился центром забастовки. Тут хозяева смекнули, что надо уступить. Должно быть, торговая палата почувствовала опасность и вмешалась в дело. Пламя могло перекинуться на большие заводы. В результате Жожо выбросили на улицу, но только его одного. Зато теперь бывших его товарищей по работе не узнать. Все вместе вступили в ВКТ; конечно, каждый по-прежнему следит за соседом, чтобы тот не отстал. Но прежнего страха у них уже нет. Жожо с отцом направляли их действия. Им даже удалось подыскать среди работниц женщину, которая взяла на себя организацию на заводе ячейки, для начала из двух-трех человек.
Итак, Жожо теперь безработный, а Жослина все еще не встает с постели. Он ломал себе голову, как выйти из положения, все передумал. За шесть лет он, в сущности, не научился никакому ремеслу. Даже забыл то немногое, что знал прежде. А ведь теперь и квалифицированные рабочие сидят без дела. Когда бродишь днем, ничем не занятый, а ночью не спишь от мучительных мыслей, можно дойти до всего, поддаться искушению, пойти против себя самого… До последнего времени жителей поселка сгоняли на «общественные работы» только раз в неделю. В свободное время можно было подработать где-нибудь на стороне. Но уже больше недели — как раз с тех нор, как Жожо уволили, — их заставляют работать на прокладке нефтепровода по восемь часов в день. Вначале люди не знали, над чем они гнут спину; возводили какую-то насыпь, копали канавы — и все тут… Но когда тягачи стали укладывать трубы, поднялись разговоры, ропот. Конечно, американцам нужна нефть для войны, а мы у них, выходит, вроде даровой скотины! По всему стало видно, что с нефтепроводом американцам придется помучиться, так гладко дело у них не пойдет. Сам Жожо сразу перестал выходить на работу. Но вчера он получил из мэрии, вернее, из отдела мэрии, ведающего чернорабочими, бумажку, в коей ему предлагалось явиться для направления на работу по строительству лагеря в районе водонапорной башни; в случае неявки он лишится пособия по безработице и по семейному положению. Работа же, говорят, оплачивается неплохо.
Дюпюи рвал и метал, однако сказал сыну:
— Во всяком случае, завтра тебе следует пойти, оглядеться, что там такое происходит. Если бы ты даже был в партии, я все равно посоветовал бы тебе пойти. Везде можно организовать людей.
А Жожо, как ни странно, действительно не вступал в партию. И неспроста. Вскоре после его возвращения Дюпюи, видя, что сын по своим взглядам целиком с коммунистами, заговорил с ним как-то на эту тему: «Нет», — ответил Жожо на его предложение. «Почему?» — «Потому». В течение нескольких дней Дюпюи возвращался к этому разговору и всякий раз слышал от сына упрямое «нет». Больше никаких объяснений. Под конец старик рассердился. Тогда Жожо жестким взглядом посмотрел в упор на отца и сказал: «Ты все равно не поймешь!» И взгляд был такой, что Дюпюи замолчал. Он почувствовал, что какая-то стена отделяет их друг от друга. Это молчание сильнее всяких расспросов подействовало на Жожо. Он заговорил сам:
— Разве я могу быть в одной партии с теми, кого меня заставляли убивать!
— Что ты, сынок! — воскликнул потрясенный Дюпюи.
— Я не вправе быть в партии, грязнить своим присутствием товарищей, — добавил Жожо.
— Сынок, да что ты, с ума сошел? — сказал Дюпюи, но все же что-то удержало его, и он не стал разубеждать сына. Просто не решился. В конце концов, мальчик сам должен понять. Анри, к которому Дюпюи пришел за советом, очень взволновался, однако согласился с мнением Дюпюи.
— Ты ведь не знаешь, что там произошло с ним. Пусть сам во всем разберется, а ты ему помоги.
Итак, Жожо не вступил в партию. Нелегко ему приходилось, нелегко быть одному. Даже помочь ему трудно, потому что не знаешь, действительно ты поможешь своему мальчику или от твоих слов он еще больше будет мучиться. Но поступал Жожо так, словно был в партии. И все-таки одиночка остается