лежала пятнами на листве (особенно по ту сторону котловины, к востоку от деревушки зобатых), сочилась на мхи, пропитывала почву, то свежая и совершенно алая или подсохшая бурая, или розовая младенческая и всех других состояний...” (гл. 15). Такой прием встречается не только у грузинского мастера, но и других современных Ильязду художников, в особенности у Ларионова примитивистского периода. Вообще цвета в романе имеют важное значение. В первых главах большую роль играет белое, постепенно первенство завоевывает красное. Белое — это, конечно, снег, которым начинается роман. Стихия “снег” нагружена символами. Это небесная чистота на земле (он все накрывает белым покровом), это символ неразрешимой диалектики поиска сокровищ (по снежному покрову хочется ходить, а как только по нему пройдут, он теряет свою чистоту), символ рождения ex nihilo, особенно когда он падает ночью (белые хлопья выпадают из черной ночи), символ жизни и смерти и т. д. По мере того, как положение героев ухудшается, снег покрывается кровавыми пятнами, белое исчезает. Глава 11 почти вся красная. Иногда красное связывается с противоположным цветом — с зеленым. У зеленого традиционное символическое значение — надежда. В питейном заведении, где террористы пытаются опоить Лаврентия красным вином, когда положение уже безнадежно, он мечтает, что подарит Ивлите изумруды. К концу романа красное превращается в какой-то коричнево-черный, грязный цвет. А колыбель из красного дерева оказывается роковым, фатальным знаком.
Целый ряд второстепенных мотивов, относящихся к поступкам Лаврентия, как бы напоминает факты из жизни Христа. Вот некоторые примеры. Происхождение Лаврентия неясно, мы не знаем о его родителях и единственная “власть”, которую он слушал, — это директор лесопилки. “Официальный” отец Христа — плотник Иосиф, который не является его истинным отцом. В доме старого зобатого охотника родились и живут его дети, будущие разбойники шайки Лаврентия. Апостолы Симон-Петр и Андрей происходили из города Бейт Затхах, что означает “охотничий дом”. Лаврентий устраивает пир на лесопилке, это “подвиг”, который создает ему популярность. Первый из “знаков”, совершенных Иисусом, — превращение воды в вино на свадьбе в Кане Галилейской. Лаврентий грабит почту во время “зимнего перерыва”. Иисус творит чудеса в субботний день. Старый зобатый говорит Лаврентию, что, происходя с равнины, он, Лаврентий, ничего не видит и не знает. Об Иисусе говорят, что из Галилеи никогда не придет пророк. И так далее, и так далее...
Наряду с этой (анти) Христовой линией идет и апокалиптическая, этапы которой встречаются по всему пути Лаврентия с момента, когда он больше не убивает бескорыстно, а находит себе цель, объединяясь с революционерами. Первый ясный намек на наступление смутных времен относится к эпизоду, когда Лаврентий просыпается (или видит во сне, что просыпается) рядом с трупом своего сообщника, убитого Василиском. Этот эпизод, правда, напоминает не
Ивлита с младенцем умирают и превращаются в деревья. Роман кончается этой картиной: “Легчайший дым вытекал из угла, а в дыму качались два дерева, цвели, но без листьев, наполняли комнату, льнули любовно к павшему, приводили его в восхищение, и слова: “младенец мертвый тоже” прозвучали от Лаврентия далеко далеко и ненужным эхом” (гл. 16). Картина, близкая к видению нового Иерусалима, на котором заканчивается
Роман вышел в марте 1930 г. Из Советского Союза, куда Ильязд послал его многим деятелям бывшего авангарда, до него дошли сведения, что роман многим понравился, но, конечно, рецензий на него не появилось и не стоило надеяться на переиздание книги на родине. В конце августа 1930 г. Ильязд получает от Ольги Лешковой, бывшей невесты М. В. Ле-Дантю, с которой он оставался в хороших отношениях, очень интересное письмо, свидетельствующее о разных откликах на роман. Вначале эта свободомыслящая женщина, относящаяся с насмешкой к советскому строю и новой советской литературе, выражает свое мнение о произведении. Роман на нее и, пожалуй, на всякого читателя, утомленного советской литературщиной, действует как глоток свежего воздуха: “От Вашей вещи идет аромат самобытности, — это то, о чем у нас никто и мечтать не смеет: все работают по 18 час‹ов› в день халтуру в духе мелкого угодничества во всех отношениях...”. И еще: “Ваше “Восхищение” я прочла с наслаждением — это необыкновенно талантливая и свежая вещь. Этими именно свойствами и объясняется ее успех и тут в Ленинграде, и у Вас в Париже, и здесь у нас, в особенности потому, что она во всех отношениях отступает от трафарета, высочайше утвержденного нашими верхами и успевшего нам осточертеть до последней степени. Этими же отступлениями объясняется то, что она не была оценена и принята Москвой. Там требуется в настоящее время “напористая агитность” в пользу соввласти, что же касается художественных средств, то в этом отношении Москва не так уж разборчива. Чувство меры вообще нашей эпохе не свойственно и там не чувствуют, что публику уже давно тошнит от всего высочайше утвержденного. Очевидно, такова уже судьба всех высочайших утвержденностей — не чувствовать, что от них тошнит...”.
О. Лешкова решила широко рекламировать роман в интеллектуальных кругах, у людей, умеющих читать. Интересен выбор людей, о котором она думает: “Мы с Вами так давно не виделись и я не могу восстановить в памяти, в каких аспектах Вы находились с Корнеем Чуковским, Евг‹ением› Замятиным, Н. Н. Шульговским и пр. Мне помнится, что в “Бродяче-Собачьи” времена Чуковский относился к Вам хорошо. ‹...› Сейчас большинство лит-людей в разъезде, и пока я отдала книжку одному Московскому кино-человеку (сценаристу) в Сестрорецке, который поделится ею с Чуковским. Затем, вероятно, покажу ее Евг‹ению›