в Тулу за товаром. Поездка в Тулу вдобавок принесла много новых впечатлений, в которых тоже нужно было разобраться. Кончилось тем, что Николай написал Верусе письмо без всяких излияний, очень подробно изобразил свою жизнь, вскользь выразил негодование на «софизмы» Переверзева, просил непременно приезжать на каникулы и, в свою очередь, обещался переговорить обо всем, обо всем. Долго спустя Веруся ответила, что приедет во время ярмарки, что осталась на лето в Гарденине и готовит в гимназию племянника управляющего (это неприятно кольнуло Николая), а что касается «софизмов», то она будет очень рада, если ей докажут, что это софизмы.
Николай оказался хорошим приказчиком. Дело было ему по душе, «чистое», как говорят о торговле железом, поставленное действительно очень «добросовестно», привык он к нему быстро. Через год уже не было никаких препятствий, чтобы осуществилось обещание Ильи Финогеныча:
Николай мог взять в кредит товар и открыть свою лавку где-нибудь в селе. Но Николай медлил. В сущности, ему чрезвычайно нравилась новая жизнь: он так привязался к Илье Финогенычу; так было приятно изучать незнакомое дело, нимало не становясь в зависимость от барышей и убытков; так было хорошо чередовать это дело разговорами, книжками, знакомствами. Старик, в свою очередь, молчал: ему жаль было расстаться с Николаем, он любил его, он отводил с ним душу. Кроме Николая, конечно, находились еще люди, льнувшие к Илье Финогенычу, жаждавшие его речей, его наставлений, но никто из них не возбуждал в нем таких родственных, таких теплых чувств.
И не мудрено: в семье Илья Финогеныч не обретал участия; он давно уже убедился, что «бабы его тянут не туда»: у дочерей женихи да наряды на уме, а у жены наряды, сплетни да стуколка. Приказчики, и те относились к нему как к «блаженному», не прочь были поглумиться за его спиною. И вот Николай был единственный человек в доме, понимавший Илью Финогеныча, любивший его, благоговевший перед ним. «Он мне очаг мой унылый скрасил!» — говорил о нем старик.
Стояли знойные июльские дни, и в городе опять собралась ярмарка. Все городские лавки перебрались на выгон, в том числе и лавка Ильи Финогеныча. Николай с раннего утра уходил туда и возвращался в город вечером, весь в пыли, усталый, охрипший, со звоном в ушах от непрестанного грохота и стука железа. Зато хорошо было вечером в тенистом хозяйском саду…
Высоко-высоко на совершенно черном небе сверкали звезды. Шум улегся; воздух был тепел и неподвижен. Под густыми ветвями липы горела лампа, сидели люди вокруг стола. Искривленное лицо Ильи Финогеныча выделялось своими характерными, сердитыми чертами; младшая его дочь, Варя, разливала чай; дальше размещались: румяный юноша с большими восторженными глазами, в светлом пиджачке и цветном галстуке, — сын богатого бакалейщика; учитель географии из уездного училища, Дмитрий Борисыч; прасол Федосей Лукич в поддевке и высоких сапогах, весь черный от загара и знойных степных ветров… Все эти люди, с легкой руки остряка-нотариуса, известны были в городке под именем «утопистов».
В матовом свете лампы зелень казалась какою-то фантастической. Зато несколько шагов в сторону стояла непроницаемая темнота: глаз едва различал густую толпу деревьев, кустарники, дорожки, дом, притаившийся в купах сирени. Пахло липой, цветами из ближней клумбы, свежестью. Издали долетали звуки музыки, странно и страстно оживляя немую тишину ночи, — это играли в городском саду какой-то модный вальс.
— Едете в клуб, Варвара Ильинишна? Нонче ожидают чрезвычайного оживления-с, — произнес юноша.
Варя презрительно пожала плечами.
— Ужасное оживление? — сказала она. — Я и вообще равнодушна к подобным удовольствиям, а с этими наезжими кавалерами и вовсе я не желаю встречаться. Только и разговору — каков урожай да почем рабочие руки!
— Н-да-с… это точно-с… развязки мало-с, — пробормотал юноша.
— Ох, Варвара, — сказал Илья Финогеныч, морщась, точно от боли, — с которых это пор? Неделю сидишь, это верно, а то ведь ни одного танцевального вечера не пропустишь.
— Ну, папаша, вы уж всегда… Конечно, приятно поплясать и послушать музыку… И тем больше — Надя с мамашей настаивают, но ежели вы воображаете, что для меня танцы составляют важность, — ошибаетесь!.. Я нонче, сами знаете, каталог вам переписывала.
В это время в доме открылось окно, и послышался слащавый, но вместе с тем и раздражительный голос:
— Варя, так ты решительно не поедешь?
— Ах, Надя!.. Ведь я уж сказала.
— Бессовестная! Сама Филиппу Филиппычу кадриль обещала, а сама фантазии теперь затеваешь.
Варя вспыхнула до ушей.
— Сделайте милость! — крикнула она. — Можете оставить ваши наставления при себе.
Казалось, ссора готова была вспыхнуть между сестрами. Илья Финогеныч опять болезненно сморщился, гости потупились… Вдруг Надя вкрадчиво произнесла:
— Милочка, я твою брошку надену… Можно?
— Сколько хочешь.
Окно захлопнулось, и вскоре послышался треск экипажа, съезжавшего со двора. Несколько мгновений длилось неловкое молчание…
— Так вот, Митрий Борисыч, — сказал Илья Финогеныч, — на чем, бишь, мы остановились?.. Да, Спенсер к тому и ведет, что в басне Агриппы представлено. А короче сказать: всяк сверчок знай свой шесток и с суконным рылом в калашный ряд не суйся.
— На этот предмет ловкая статейка в «Отечественных записках», — робко вставил юноша.
— Вот вы говорите — Спенсер, Илья Финогеныч, — сказал прасол, — а я по зиме гонял быков в Питер, так мне попался человек один, из раскольников… Знаете, из новеньких, в кургузом платье… Имели мы с ним разговорец в Палкином трактире. Царство, говорит, что снасть: есть махонькие колеса и есть побольше, и винты разные, и рычажки, и зубья, и вроде как передаточные ремни… Беднота, говорит, в то же число входит, без нее вся механика прекратится. И без торгового человека прекратится, и без судьи, и без воина… Мало того, вон, говорит, и тот нужен, и тот обозначает вроде, как бы сказать, гайки али винтика. Все одно к одному цепляется: звено в звено. А я спрашиваю: ну, как же, умный человек, кровопролитие понимать и тому подобное? Это, говорит, нужно понимать на манер подмазки: как снасть на масле, так всякое, говорит, общежитие на крови держится… Вот какой философ!
— Ты бы спросил у него, какая снасть-то сему подобна? Разве толчея?.. Дурак! Сравнял мертвую махину с человечеством.
— А ведь так оно и выходит-с на самом-то деле, — заметил сын бакалейщика.
— Вот, вот, — подхватил Федосей Лукич.
— А какой вывод? — крикнул старик, осердясь. — Ты, Харлаша, вызвался, — ну-кось, докажи, какой вывод?
— Дозвольте рассмотреть, — мягко сказал Харлаша и шероховатым, гостинодворским языком, тем более странным, что ссылался на Бокля и Маколея, начал объяснять, почему сравнение кажется ему «похожим».
— А какой из этого вывод? — повторил Илья Финогеныч.
— Вывод один-с: противоборствовать, — ответил Харлаша.
— Вот то-то!.. В смысле картины похоже, но отнюдь не в смысле того, что так и быть надлежит. Бывают времена, подлинно ужасаешься, когда видишь махину общежития, — ужасаешься за мечту о благе… Махина сильна, крепка, жестока; мечта без союзников, без власти… Ну, что же — руки покладать? Гасить мечту? Идти по стопам Молчаливых?
Старик помолчал и злыми, блестящими глазами обвел гостей. Одинокая виолончель рыдала где-то вдали, наполняя пространство тоской, негой, страстью, звала куда-то, пела о чем-то мучительно-сладком и недоступном.
— Никак! — продолжал Илья Финогеныч, и голос его дрогнул, проникся каким-то торжественным выражением. — Малый желудь дает рост и становится ветвистым дубом.
Вот в этом прозревай подобие. Вряд ли кто надеется, сажая дуб, укрыться под его тенью, а сажают