разыскивал? Скитался Иустин в пустыне, на берегу морском, и возносился мыслями ввысь, искал господа. А был он язычник… И болел душою, потому что в разуме утвердил, что бог есть, сердцем же своим не постигал его, не имел веры. И пустыня не давала ответа Иустину, волны морские праздно касались его уха. И встретил он человека, старца… Старец Христово учение ему преподал, послал в мир. И уверовал Иустин Философ… Я к чему веду, душенька: жил я в Гарденине словно на острове. Слышал — бурлит где-то житейское море, а сам тихую пристань не покидал… Углублялся в книги, в мечты, вел разговоры о превозвышенном, шнырял мыслями то в одну, то в иную сторону, а как люди живут, как свыше всякой меры гибнут страждущие, сколько беды на свете, велика ли пучина скорбен человеческих — и думать забыл.

— Все равно, веков не хватит исчерпать эту пучину…

Да и что такое скорбь? Страх смерти — вот что скверно.

Одолей страх смерти, не будет и скорби никакой.

— Вот и неправильно, дружок. Я про себя скажу…

Поверишь ли, что не солгу? Ей-ей, Николушка, со дня на день жду смерти и не имею страха. Да, признаться, и никогда не страшился… И это великое дело: благодарю бога, что открыл мне глаза, научил не бояться смерти. Но вот, душенька, какая притча: пока человек жив, он живет жалостью к людям, и ноет, ноет его душа… Мне ничего не надо; я сыт, обут, одет. Я провижу разумом суету благ, к которым стремятся люди. Мне не жаль — богач обанкротится: значит, лишился тленного, небесное приобрел. Но у богача-то — душа, и впадает он в скорбь, как будто лишился подлинного блага… Вот, значит, мне и его, выходит, жалко! — Арефий говорит: надо бороться, надо словом пронимать людей, — продолжал Иван Федотыч, немного помолчав. — Само собою! Хотя и нет моего согласия нахрапом спасать… Но как оглянешься вокруг, как окинешь глазом юдоль-то эту мирскую, ах, изойдешь слезами!.. Тот же Арефий сочиненьице списал у одного мужичка… Может, слыхал: Трофим Мосоловский? Так вот что утверждает Трофим Поликарпыч: «Живем хуже, нежели язычники, утопаем в скверне… Правда, у нас, в тесноте, злочестивая ложь великое пространство имеет, любовь злонравием больна… Вера раздробляется, покаяние страждет, грех нераскаянием прикрылся, истина осиротела, правосудие в бегах, благодеяние под арестом, сострадание в остроге сидит и дщи вавилонская ликует…» И ежели вдуматься, душенька, как правильно описано!.. Я, конечно, отшибся от иногото мира: сужу по крестьянству, по тому, что на глазах мелькает, но вот что скажу, друг: ой, сдвигается держава!..

Щит нужен крепкий навстречу Велиару, оплот твердый!

Действительно ли от болезни глаз, или так уж одряхлел Иван Федотыч, но он несколько раз прерывал себя всхлипываниями и слезами. Он еще долго говорил… все о том, как дурно живут люди, как всюду проникает расстройство, как преуспевает вражда, делает успехи ненависть, свирепеет корысть и тяжело изнемогает беднота под гнетом невнимания. Память его была удручена картинами деревенского горя; однообразно настроенная мысль с трудом отрывалась от прискорбных соображений, неохотно витала в области личного и «превозвышенного» — в той области, которую некогда так любил Иван Федотыч.

Николай слушал. Сердце его стеснялось все более и более, — не столько от слов Ивана Федотыча, сколько от того, что старик беспрестанно плакал, что лицо его так изменилось и обросло бородою, что какое-то неизъяснимо-печальное выражение сквозило в его дребезжащем голосе.

— Ну вот, душенька, я тебя и расстроил! — воскликнул Иван Федотыч, заметив, что Николай смотрит на него в упор тоскливыми, отуманенными глазами.

— Нет, что же… — Николай усмехнулся и тряхнул волосами. — То ли мы в книгах читаем, Иван Федотыч!..

А я вам вот что скажу… видите: своя лавка, торговля, есть знакомство всякое… через два года в гласные попаду… молод… здоров… Видите? Ну, вот что я вам скажу, Иван Федотыч: я застрелюсь, — и, как будто сказав что-нибудь необыкновенно веселое, засмеялся.

Иван Федотыч пристально посмотрел на него.

— Что ж, Николушка, бывает…

— Вы думаете, я шучу?

— Нет, друг, я не думаю этого.

— И разве стоит жить, когда, сами же говорите, нет правды или как там.

— Жизнь — не товар, душенька, я не купец; что она стоит, пускай оценивает тот, кто дал ее.

— А если она в тягость? Ежели смысла в ней не видишь? Вы вот плачете, я же проще на это смотрю: пулю в лоб — и шабаш!

По лицу Ивана Федотыча пробежал какой-то трепет, он точно хотел что-то сказать и колебался.

— И нахожу поддержку в великих умах, — продолжал Николай, все делаясь беспокойнее, все более возбуждаясь. — Сами читали Пушкина. Это ли не высокий ум?

А что сказал о жизни? Вы говорите, кто-то дал ее… А я словами Пушкина спрошу: «Кто меня враждебной властью из ничтожества воззвал, душу мне наполнил страстью, ум сомненьем взволновал?.. Цели нет передо мною, сердце пусто, празден ум, и томит меня тоскою однозвучный жизни шум…» Или вы когда-то о Фаусте рассказывали, я после в подлиннике прочитал, — все то же! Все одинаковый вывод, хотя и замаскировано второю частью.

Николай помолчал и вполголоса добавил:

— Вся правда в этих словах: «Все мы — игрушка времени и страха»… Знаете, кем сказано? Целая Европа увлекалась… Пушкин «властителем дум» называл… Был поэт такой — Байрон.

— Бейрон, — шепотом поправил старик, и вдруг самая веселая улыбка мелькнула на его губах. Потом он испугался, что обидел Николая этой улыбкой, и торопливо сказал:

— Прости, душенька… Старое вспомянулось… Бедовали мы в городе Париже с князем Ахметовым, — князинька все тот Бейрона этого читывал. «Иван! — крикнет, бывало, а сам лежит на канапе с книжкой, — вот истинное понимание жизни, будь она проклята!» Ну, после, как воротились в Россию, дорвались до пищи-то сладкой, — куда тебе Бейрон. Все у цыганок пропадал, в Яру…

Этот некстати рассказанный анекдот поразил Николая даже до странности. Он с немым укором взглянул на старика, горько усмехнулся и, проговорив: «Стало быть, думаете, и я подобен вашему князьку?» — быстро ушел за перегородку и лег. Вскоре оттуда послышались заглушенные рыдания.

Иван Федотыч на мгновение задумался, потом встал, поднял ввысь глаза, они сияли каким-то твердым и восторженным блеском, — и тихо прошел за перегородку. День склонялся к вечеру; зимнее солнце печально отражалось на бревенчатых стенах, умирающими лучами озаряло комнатку. Николай лежал ничком, уткнувшись в подушку, содрогаясь от невыносимых приступов отчаяния. Вдруг он почувствовал, что прикоснулись к его плечу, обернулся…

Иван Федотыч стоял над ним, но с каким-то странным, не прежним выражением.

— Никто нас не услышит, Николай Мартиныч? — спросил он шепотом.

— Никто.

— Ну, душенька, слушай. Пришел час воли божией…

Хочу тебе рассказать историю…

Николай вскочил. Его встревожила необыкновенная торжественность вступления, взволновал вид Ивана Федотыча, глубокий и таинственный звук его голоса. Вскочил… но ничего не сказал и, как прикованный, с легкою дрожью во всем теле, стал смотреть на старика и ждать. Из-за окна едва достигал шум базара, слышались отдаленные голоса, скрипели полозья по морозу. И эти спутанные, невнятные звуки, этот печальный свет заката, проникавший сквозь обледенелые стекла, и выделявшееся до мельчайшей черточки лицо старика чем-то особенным наполняли душу Николая, каким-то смутным воспоминанием… Он будто видел давно-давно такой же точно сон, и вот этот сон повторяется и захватывает его в свою власть, уводит куда-то, томит неизъяснимым предчувствием.

— Был старый человек, — тихо выговорил Иван Федотыч, — и имел старый человек единое благо на свете: молодую жену… И еще имел благо: книги, мечты о превозвышенном, красоту божьего мира да юношу-друга… И возомнил старый человек: «Я ли не счастлив? Я ли не блажен в своей жизни?..» Слушаешь, Николушка?

— Да… — прошептал Николай, леденея от внутреннего холода.

Иван Федотыч страдальчески усмехнулся.

— И пришло время, — продолжал он таким же тихим голосом, — ополчился Велиар на старого человека… отуманил молодую жену… сладостью греха плотского соблазнил друга… Слышишь?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату