торопливо, ни о чем не думая, ощущая только приятно-раздражающий вкус ветчины, доел яичницу, после чего вытер губы концом скатерти, вышел на двор и долго сидел на крылечке. Где-то за конюшнями печально ухал филин. Вода на плотине падала с мерным и что-то важное рассказывающим шумом. В похолодевшем небе одна за другою тихо загорались звезды и становились в пары, в ряды, в фигуры, точно собираясь исполнять свое привычное, давным-давно надоевшее им дело. Николаю было хорошо, но еще более грустно, нежели хорошо. Новое, загадочное и туманное открывалось перед ним, манило его, до боли стесняло его сердце. Куда манило — он и сам не знал этого. Незнакомые дотоле мысли робко и беспорядочно зачинали шевелиться… Ему и хотелось быть «образованным», и уехать далеко-далеко… все узнать, все прочитать.
И многое из прежнего стало ему казаться нелепым, таким, на что он смотрел теперь как бы со стороны и удивлялся, что можно было делать так, думать так.
Вдруг он вспомнил, что завтра «чистый четверг», что надо встать пораньше и ехать на исповедь. И как только вспомнил, мгновенно забытые впечатления великопостной службы, полумрак церкви, запах ладана, мерное бряцанье кадила, певуче-дребезжащий голос отца Григория, трогательные и важные слова молитвы Ефрема Сирина припомнились ему. И он испугался. Под ногами точно открылась пропасть. Как сказать отцу Григорию, что он поел скоромного в «великую среду»? Как признаться, что он усомнился, нужно ли говеть и причащаться? Как, как?..
И все завертелось и замутилось в его голове. Он не мог долее сидеть на крылечке, мучительное беспокойство им овладело, душа терзалась раскаянием. Быстрыми, торопливыми шагами он пошел за красный двор, по дороге в степь, и начал ходить туда и сюда около молчаливого сада, вдоль степи. И заметил, что, как только наступала усталость от быстрой ходьбы, беспокойство мало-помалу улегалось, на душе становилось яснее, опять возвращались новые, привлекательные мысли, опять манило в какую-то загадочную даль, и как проходила усталость от ходьбы — возникала беспокойная сумятица в голове, разгоралось чувство раскаяния. И он сам, не думая о том, умерял и ускорял шаги, вызывая смену противоположных друг другу настроений, стараясь поскорее уставать и помедленнее отдыхать… Вдруг от темноты сада оторвалось что-то белое, исчезло в канаве, вынырнуло и клубком с необыкновенной быстротой покатилось в степь, по направлению к Николаю… «А!» — вырвалось у него жалким, звенящим звуком, дыхание перехватило, сердце упало. Не помня себя, он бросился бежать. Не успев подумать хорошенько, он всем существом своим почувствовал, что это — ведьма, Козлиха. Земля убегала под ним; за спиною ясно раздавался спутанный, мелкий топот: то, что догоняло, несомненно было на трех ногах и по временам мчалось как клубок — котом.
Николай вскочил в сени, хлопнул дверью, наложил дрожащею и прыгающею рукой крючок и перевел дух.
В груди саднило от непомерной быстроты бега, нижняя челюсть тряслась и подскакивала, спина, казалось, была опущена в ледяную воду. Ощупью дошел он до своей кровати, сдернул сапоги, платье, лег, закутался в одеяло и подумал, что теперь заснет… Но не мог заснуть. В темной5 комнате так и мерещилось что-то постороннее. Из-за большого икафа слышны были шорох и шепот, где-то около кровати треснула половица. Маятник у часов двигался с угрожающим стуком. Из спальни Мартина Лукьяныча доносилось задушевное, с какими-то свистами и всхлипываниями храпение.
«Да воскреснет бог, и расточатся врази его, и да бежат от лица его ненавидящие его, яко ичезает дым…» — бормотал Николай, затыкая пальцами уши и натягивая на голову одеяло.
Ночь проходила. Белесоватый свет начинал проникать в окна. Николай мало-помалу успокоился и открыл голову. В комнате было видно, что постороннего никого нет.
За шкафом скреблись мыши. Маятник стучал лениво и равнодушно; Мартин Лукьяныч наладился и храпел ровно, внушительно, звонко. И опять, точно издалека, Николай почувствовал приближение мучительных мыслей о завтрашней исповеди; страстно желая ускользнуть от этих мыслей, не дать им овладеть собою, он торопливо стал перебирать, о чем бы вспомнить, о чем бы подумать, что-нибудь такое выдернуть из памяти, что заглушило бы мучительное течение мыслей об исповеди и о страшном грехе. И вспомнил рассказ Ивана Федотыча, как к иноку пришла блудница и как, дабы отогнать греховное желание, инок стал жечь пальцы на огне, и блудница ужаснулась и ушла из кельи. И когда вспомнил — почувствовал, что сладко и хорошо пострадать за свой грех, испытать какую-нибудь боль, помучиться, даже поплакать от боли.
Он радостно сбросил одеяло, встал, обвел глазами полутемную комнату и, заметив около печки брошенную сахарную бечевку, сразу сообразил, что надо делать. В потолок для какой-то надобности было ввинчено кольцо; Николай подставил стул, прикрутил бечевкой к кольцу правую руку и остался стоять на стуле, едва касаясь сиденья пальцами ног. Рука быстро немела, бечевка впилась в запятье, в плече сделалась тупая, равномерно ноющая боль.
Эта боль прибывала, увеличивалась, точно наливалась в плечо и в руку. И По мере того как становилось больнее и больнее, вместо беспокойства и тоски восторг загорался в Николаевской душе, представление о сделанном грехе смягчалось, таяло, пропадало… Выскакивали откудато мысли о подвиге, о том, что не всякий-де вытерпит такую боль, о том, что стоит только захотеть — и можно уйти в пустыню и сделаться великим подвижником, и тогда далеко будут говорить: «Слышали? Слышали? Авва Николай объявился… сияние вокруг него… исцеляет… бесы его боятся…»
Вдруг против окна обрисовалась темная фигура. Николай вскрикнул от неожиданности и весь похолодел. Наскоро он размотал бечевку, высвободил затекшую руку и, соскочив со стула, побежал и нырнул под одеяло.
В стекло едва слышно забарабанили… Николай притаился и молчал. Еще стук… Затем шепот: «Миколай… Миколай, спишь?»
Николай насторожил уши и дрожащим голосом ответил:
— Кто там?
— Это я, отвори.
— Кто ты?
— Я, Федотка.
Николай радостно перевел дыхание и бросился со всех ног отворять окно. В висках у него стучало, голова горела как в огне. После некоторых усилий еще недавно выставленное окно, наконец, растворилось.
— Ты чего? — спросил Николай, не попадая зуб на зуб и от волнения и от холода, пахнувшего в окно.
— Одевайся, побежим к Василисе: у ней Грунька ночует. Обещалась с тобой погутарить [3].
— Врешь?
— Ей-богу, пра! Скорей. Я ходил рубашку сменять, да и зашел. Ну, она у ней. Мы живо слетаем. Отец-то небось выпимши? Бег, бег я, братец мой… Роса! Все сапоги вымочил… Ты чего трясешься, аль испужался?
— Вот еще, — с пренебрежением ответил Николай, — какого тут черта бояться! Одно — кабы мне к заутрене не опоздать. Я бы и наплевал, да Капитон Аверьяныч будить пришлет, а меня нету.
— Поспеем, чать, не поздно.
Захлебываясь от радостного волнения, Николай торопливо натянул одежду, надел сапоги, накинул на плечи полушубок, выпрыгнул в окно и затворил его. В деревне кричали петухи.
— Айда! — прошептал он, бросаясь бежать под гору
VI
Праздник наездника Онисима Варфоломеича и его многочисленного семейства — Фантастические мечты о плисовых штанах, о гарнитуровом платье и о прочем — Удар. — Наездник Ефин Цыган. — Отъезд и бунт Онисима Варфоломеича и мужик Агафон.