учреждения, земство, гласный суд… К чему это-с? Для какой надобности? Для мужика, если вы хотите знать, одно учрежденье — конюшня-с. Отодрать его на конюшне, вот ему и учрежденье. С какой стати-с?
Мартин Лукьяныч тяжко вздохнул и, подойдя к окну, стал смотреть на дорогу.
— То-то и оно-то, Агей Данилыч, что нас с тобой не спрашивают, — сказал он и, помолчавши, добавил: — Чтой-то, я смотрю, Николая не видать?.. А ты читал — в газетах пишут — холера? Как бы к нам не пожаловала.
— Все больше чернядь мрет, — равнодушно сказал Агей Данилыч, — и в сорок восьмом году и в тридцатом — все чернядь валила. От необразования-с.
— Ну, не говори. Бог захочет, и образованного настигнет. Это ты не говори… Чтой-то он запропастился?.. Да!
Я и забыл… Напиши, пожалуйста, записочку волостному писарю, что, мол, Мартин Лукьяныч просит, чтоб Андрона высекли. Он уж знает там… Староста, вот возьмешь тогда записку насчет Андрона, волостному писарю отдашь.
Выпив пять или шесть чашек, — впрочем, больше по привычке пить чай в конторе, нежели из удовольствия, — Веденей устремился домой. Бежал он сгорбившись, мелкими шажками, высоко подымая лапотки, помахивая посошком; глаза опустил вниз, ворчал себе в бороду: «Упросила!.. Должно, еще вчерась удосужилась, хвостом вильнула… Видно, и вправду бают люди — Игнатка-то от него…
Вот и служил и кланялся… Нету правды на свете… Нету… нету… А хти-хти-хти!» Задами, вдоль речки и потом с гумна подошел он к своему двору и остолбенел: с улицы, от избы ясно доносился большой говор. «Никак, сходка, — прошептал он, пристальнее вникая ухом, — и впрямь сходка!.. Ахти-хти-хти…» и опять задами помчался к сборной избе, где жил и посельный писарь унтер Ерофеич. Унтер Ерофеич сидел на крылечке и пил водку из только что початого полштофа. Нос у него так и краснелся над оттопыренными закуренными табаком усами.
— Отец! Что ж это будя?.. — заголосил Веденей, размахивая руками. — Самовольный сход… сход самовольный собрался!.. Надо запрягать, надо запрягать… либо к старшине, либо к посреднику надо ехать.
Унтер Ерофеич допил стаканчик, крякнул, пригладил усы и сказал:
— Что ж, поезжай: арестантская давно по тебе плачет.
— И поеду! И поеду! Что ты меня пужаешь? И ты собирайся.
— Нет, видно, он не поедет, — ему дома хорошо…
— Как ты можешь эдакие слова? Ты, писарь. Вот она, мядаль, аль не видишь?
— Возможно ли не видать. Ты не прибегал, а я уж ее видал, медаль-то твою… Где тут сучка-то была… фю! Раскепка!.. Вон твоя медаль…
Веденей и сам был невысокого мнения о своей медали, но он подумал, что Ерофеич говорит неспроста, вышел из себя и завизжал:
— Ты чью водку-то лопаешь, а?.. Ты думаешь, я не вижу, чья водка-то? Душегубы!.. Христопродавцы!.. Вот погоди ужо — управителю скажу… Погоди, дай в контору сбегать… Он тебя рано попрет из деревни!
— Беги скорей, не опоздай, — сказал унтер Ерофеич и опять выпил стаканчик и закусил.
Староста вдруг с растерянным и утомленным видом сел и молча стал глядеть на унтера. От того места, где собралась сходка, доносился шум. Унтер набил трубку, расправил усы, закурил и внушительно поглядел на старосту.
— Глуп ты, дядя Веденей, глуп, — сказал он по-солдатски, отрывая слова, — знаешь закон? Нет, не знаешь. За что старостой поставлен? За что — неизвестно. Ерофеев знает закон. Он в полку имени его величества ФридрихаВильгельма, короля пруцкого, двадцать пять лет отзвонил.
Что ты медаль суешь? Он пять имеет, шеврон, Егорий.
Вздумал с кем тягаться.
— Полштоф-ат за что взял? — смирным, усталым голосом выговорил Веденей.
— А за то и взял, что знаю закон. Тебе не принесут.
Ты — сиволап, тебе и не принесут. Если хочешь, скажу, кто и принес: Андрон. «Есть закон собирать стариков при семейных разделах?» — «Есть». — «Может обчество понудить родителя, чтоб выделить сына?» — «Может». — «Получай полштоф». — «Давай». Вот и разговор весь. Что есть выше закона, отвечай?.. Управитель? — Врешь. Старшина? — Опять врешь. Господин мировой посредник? — И опять соврешь, ежели скажешь. Выше закона — фухтеля.
Понял? Но это часть военная.
— Ахти-хти-хти… Как же, Ерофеич, неушто идти мне к ним?
— А ты думал как? На то и сход, чтоб тебе там присутствовать. Ты кто? Ну, и ступай.
— Ахти-хти-хти… — с глубоким вздохом проговорил Веденей, надвинул шляпенку, поправил свою медаль, понурился и тихо побрел улицей к своей избе, где на крыльце, около крыльца и на улице толпился народ. На лавочке крылечка сидели подряд сивобородые, чинные, туго подпоясанные старики, с посошками в руках, в высоких шляпах.
Между ними замешалась одна только смоляная борода Сидора Нечаева да лоснились отдутые щеки молодого богача Шашлова с рыжим клинышком пониже губы. Сам старик Шашлов в мирские дела не вмешивался. Менее почетные и которые помоложе толпились у крыльца и перед лавочкой. Агафон и Акулина с любопытством выглядывали из сеней. Андрон, намасленный и расчесанный волосок к волоску, стоял без шапки, с смиренно потупленными глазами… Он держался поближе к сивобородым. Гараська Арсюшин, в картузе, надвинутом набекрень, то урывками затягивался из рукава цигаркой, то, будто уязвленный, метался по народу и звонко, надсаживаясь, кричал, стараясь заглушить тех, с кем спорил. Одних с ним лет и тоже в картузе и с таким же оглушительно-наянливым голосом был еще домохозяин — рябой и кривоносый Аношка. Они так и держались вместе, кричали иногда слово в слово одно и то же. У обоих и отцы находились здесь. Арсений сидел в почетном месте — на лавке, Аношкин отец стоял в толпе и робко озирался из-под своего рваного треуха: он был самый бедный мужик в деревне. Вообще почет распределялся не только по бороде, по одежде, по тому, чем была накрыта голова, но и по запаху: на крыльце и у самого крыльца гуще пахло дегтем от сапог, коровьим маслом от волос, Андроновой водкой, нежели за крыльцом и на улице. Вся улица перед Веденеевой избой запрудилась посторонним народом: сюда собрались ребятишки со всей деревни, парни, бабы и даже девки; девки, впрочем, старались не выступать наперед. Как только показался Веденей, говор стих. Вдруг Гараська оскалил зубы, усмехнулся, раздувая ноздрями, и сказал: «Вот и костяная яишница! С виду скусна, в рот — зубы сломаешь». Аношка тотчас же подхватил: «Повадка волчиная — лик-ат андельский!» Оба выговорили так метко и похоже на старосту Веденея, что все, кто слышал, разразились хохотом. Веденей сразу догадался, что это над ним, и его сердце заныло еще больше. В хохоте он ясно различал и радостный смешок Сидора Нечаева, и визгливое захлебывание молодого Шашлова, и, что всего горестнее для Веденея, солидный с раскатцем смех строгого старика Ларивона Власова, и сиплое хихиканье «непотатчика таким делам» Афанасия Яклича.
Еще ниже сгорбился Веденей и еще смирнее и умильнее сделался лицом. Не доходя шагов пяти до сходки, он снял свою шляпенку, поклонился. В ответ не спеша, размеренными движениями, по очереди поднялись шляпы, шапки, треухи; картузы остались неподвижны. Произошло краткое молчание.
— Ну, что ж, Веденей Макарыч, — проговорил с крыльца Ларивон Власов, — полезай сюда. Кабыть, не пригоже как-то. Ты — хозяин, мы — гости.
— Чать, не в конторе у притолоки стоять, — управителя здесь нету! — буркнул Гараська, расталкивая народ, чтобы самому взобраться на крыльцо.
Веденей надвинул шляпенку и, не подымая глаз, пережевывая губами, вежливенько протеснился куда ему следовало; его левую щеку едва заметно подергивало. Сивобородые подвинулись, дали ему место на лавке.
— Вот Андрон жалится миру, — сказал Ларивон, не взглядывая на Веденея и уставив бороду в землю, — жалится миру, будто обида ему от тебя…
Андрон тряхнул волосами и поспешно заговорил:
— Как же не обида, господа старички?.. Четвертый год сапоги ношу — не допросишься. Чуть что —