снег, с глубоко ввалившимися щеками, оно беспрестанно подергивалось мелкими неприятными судорогами. Он как вошел, так тотчас же и закричал каким-то сухим, однообразноскрипучим голосом: «Ликуй, серафимы!.. Ликуй, херувимы!.. Ликуй, господства!.. Изжену!.. Изжену!..

«Господи, да разве же они не видят, что он больной!» — внутренне вскрикнул Николай. Но никто не считал Кирюшку больным. Как только он вошел и закричал нелепые слова, Фома Фомич сначала побагровел, затем потемнел, лицо его исказилось необыкновенной злобой.

— Узнаешь ты, такой-сякой, этого человека? — выговорил он глухим голосом, указывая Кирюшке на Николая.

Николай на мгновенье почувствовал на себе страшный взгляд Кирюшки.

— Он меня не узнает, Фома Фомич, — сказал он, привстав и тщательно усиливаясь сдержать дрожание нижней челюсти.

— Ась? Не ваше дело. Расскажите-ка, как он при вас угрожал Агафоклу Иванову.

Николай, путаясь и сбиваясь, начал рассказывать. Становой впивался в лицо Кирюшки. Тот, очевидно, не слушал Николая; стоя среди избы, он с неуловимою быстротою шевелил губами, что-то беззвучно шептал, поводил плечом, переступал с ноги на ногу, насколько позволяли кандалы. И лицо, и особенно тревожно бегающий взгляд его являли теперь вид какого-то мучительнейшего напряжения; он будто искал чего, будто усиливался вспомнить чтото и не мог. Николай кончил рассказывать, замолчал. Все ждали. Вдруг Фома Фомич изменился до неузнаваемости; с перекосившимся лицом он вскочил, подбежал к Кирюшке, затопал ногами, закричал яростным, визгливым голосом:

— Кого ты дурачишь, мерзавец?.. Ты убил, ты, ты!..

Запорю!.. Сгною!.. Вдребезги расшибу, ррракалия!.. Сознавайся сейчас… сейчас!..

Кирюшка продолжал шевелить губами с тем же видом мучительного напряжения. Тогда Фома Фомич с размаху ударил его чубуком по лицу. «А!..» — жалобно крикнул Николай, срываясь с места, и в то же мгновение в глазах Кирюшки вспыхнул сосредоточенный блеск, окровавленное лицо осветилось каким-то восторженным исступлением. Он загремел цепями, высоко взметнул руки и с диким, пронзительно- звенящим ревом бросился на станового. Все смешалось. Архипка, старичок в очках, караульные со всех сторон навалились на Кирюшку, сшибли с ног, стали бить, душить его, тискать коленками. Пыль поднялась в канцелярии. «Веревок!» — хрипел чей-то свирепый голос. Николай опрометью выскочил на улицу.

Спотыкаясь, всхлипывая, ничего не видя вокруг себя, он подбежал к своей лошади и начал трясущимися руками отвязывать ее. И увидал, что у окна столпились хорошенькие девицы в пышных кисейных платьицах, с бантиками нежнейших цветов, все в кудряшках, точно херувимы. Они наперерыв высовывались в окно и, перебивая друг друга, нестерпимо звонко восклицали: «Мосье Рахманный! Мосье Рахманный!.. Куда же вы, мосье Рахманный?.. Обедать!..

Мы ждем вас обедать, мосье Рахманный!» Николай вложил ногу в стремя… и злоба, и стыд, и чувство неописуемого ужаса душили его, с ненавистью взглянул он на девиц и, сам не зная как, не отдавая себе отчета, что делает, заорал нелепым, не своим голосом: «Отстаньте вы от меня! Наплевал бы я на ваш подлый обед!» — и что есть духу помчался из села.

Солнце палило нещадно. Ни малейшим движением не колебался горячий воздух. Был тот час июльского дня, когда в открытом поле невозможно найти сколько-нибудь прохладной тени. Под жгучими отвесными лучами неясно различались краски, очертания казались тусклыми. Степь, курганы, леса, нивы, деревни, барские усадьбы с своими садами и далеко белеющими постройками — все будто омертвело, от всего веяло унынием. Зной был разлит, как мутная вода на свеженаписанной картине, наводил линючие, однообразные, сухие тоны. Пахло гарью, пылью и спелым хлебом. Тишина стояла до стоанности глубокая, точно все способное издавать звуки оцепенело. Молчали куда-то попрятавшиеся птицы, не слышно было кузнечиков с их назойливым стрекотанием, не шевелились сонные колосья.

С поблекшими листьями, печальные, одинокие, недвижно поникли ракиты близ дороги.

По этой дороге, поскрипывая немазаными колесами, медленно тащилась телега. Вслед за нею, опустив голову на грудь, плелась баба в белом платке. Высокий, сгорбленный, седой, как лунь, старик с огромною лысиной дергал веревочными вожжами жалкую клячонку, мерно выступал около переднего колеса и что-то без умолку говорил. Баба беспрестанно вытирала опухшие глаза, невнятно всхлипывала и причитала.

Николай, давно ехал шагом. Увидев телегу, он свернул с дороги, покосился… в телеге лежало что-то длинное, с угловатыми очертаниями, накрытое полотном. Николай остановился, обнажил голову.

— Дедушка, — сказал он, — откуда везете?

— С гарденинской, родимый, с гарденинской, — ответил старик, не поворачивая головы, — все на жнитве валит, все на жнитве… Н-но! Сердешная, но-о!.. — и опять заговорил, обращаясь к бабе: — Так-то, касатка, так-тося…

Значит, наказанье господне… значит, претерпи… Чего тут?..

Э!.. Я сам старуху схоронил, а позавчера сын, болезная, сын богу душу отдал… Чего?.. Недосуг плакать-то, радельница… Смерть что солнце, сказывают, в глаза не взглянешь… Э! и не гляди, и пущай ее… Ничаво-о-о!.. Мы жнем, и смертушка, видно, жнет… чего тут?.. Божья нива, божья нива, касатка… видно, поспела, что наслал жнецов… Нича-а-во-о!.. Но!.. Н-но!.. Переводи ногами-то, дурочка, упирайся!

Николай стоял у дороги, забывая надеть картуз и не сводя глаз с печально поникших ракит, вдоль бесконечного ряда которых медленно тащилась телега. Он прислушивался, как скрипели колеса, как убедительно-ласковым голосом говорил старик, как причитала и невнятно всхлипывала баба в белом платке, — звуки, странные в этой сосредоточенно-молчаливой равнине, под этим равнодушно-жестоким небом… И вдруг губы его сморщились, лицо исказилось жалкою гримасой… он закрылся руками и заревел, как маленький: «Уу… уу… уу!..»

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Что случилось осенью и зимой в Гарденине и чем кончилось дело об Агафокле. — Новые песни и новые наряды. — Вечера в конторе. — Казус с приказчиком Елистратом. — Мартин Лукьяныч переменяет мнение о некоторых людях. — Столичный человек, анекдоты и фортунка. — Чем занимался и в чем изменился Николай. — Поездка его в Воронеж. — Встреча с Верусей Турчаниновой. — Категорическое письмо.

В августе месяце холера стихла. Гарденинская усадьба заплатила ей только одним Агеем Данилычем, да в деревне прибрало семь душ. С сентября все дела приняли обычное течение, тревога мало-помалу улеглась, о холере стали говорить редко и равнодушно.

Загудела молотилка в барской риге, застучали на гумнах цепы, начала собираться «улица», послышались песни, смех, шутки, все как прежде. Иван Федотыч перебрался в Боровую, жил на квартире у Арефия Сукновала и столярничал. Домик его за ненадобностью стоял заколоченный.

Дело об убийстве Агафокла кончилось большими хлопотами для Фомы Фомича и даже в некотором роде переменою его судьбы. Ретивый судебный следователь «из университетских» обратил внимание на знаки жестоких побоев, оказавшихся у Кирюшки, и возбудил новое дело. Дореформенной энергии Фомы Фомича противостала пореформенная энергия прокурорского надзора: «кляуза» вступила в борьбу с «веяниями». Пошли язвительные отношения и запросы, строжайшие предписания, освидетельствования, дознания со стороны прокурорского надзора и увертливые отписки, интимные ссылки на секретные обстоятельства со стороны «кляузы». Как всегда бывает при столкновении одинаковых сил, сыграли вничью. «Веяниям» не удалось посадить «кляузу» на скамью подсудимых, а «кляуза» не удержалась на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату