подъехавшей затем коляски вышел Раф с гувернером, и его окружила дворня; расточали льстивые слова, ловили я целовали руки… «О, русски мужик — чувствительни, деликатни мужик! — внушительно говорил Рафу немец Адольф Адольфыч, — русска дворанин имеет обязанность благодеять на свой подданный!» Тем временем Татьяна Ивановна благосклонным мановением головы раскланялась с дворней и в сопровождении управителя, конюшего, экономки, лакея Степана и еще трех-четырех почетнейших лиц вошла в дом; в передней она остановилась, снимая перчатки, милостиво посмотрела на предстоявших, поискала, что сказать… Вдруг грустная улыбка показалась на ее губах:
— Бедный Агей… умер? Неужели нельзя было помочь? Надеюсь, ты, Лукьяныч, выписал медикаменты? — Личико Фелицаты Никаноровны исказилось, она хотела что-то сказать и не могла и, чтобы скрыть свое волнение, бросилась к Рафу, с которого по крайней мере полдюжины рук стаскивали шинельку: «Ангелочек ты мой!.. Красавец ты мой!.. Уж и вы, батюшка, в казенном заведении!..»
На Рафе была пажеская курточка.
— Все меры прилагали, ваше превосходительство, — с прискорбием отвечал Мартин Лукьяныч, — воля божья-с!
— Да, да… — Татьяна Ивановна легонько вздохнула. — Ну что, Капитон, к тебе сын приехал? Очень рада. Вот отдохну, можешь привести, посмотрю.
— Слушаю-с, ваше превосходительство. Он по глупости неудовольствие вам причинил… Простите-с. Молод-с.
— Ничего, ничего, я не сержусь. Очень вероятно, что Климон неудачно исполнил мое поручение. Не беспокойся, Капитон. В Хреновое отправил эту лошадь?
— Никак нет-с. Послезавтра думаем.
— А!.. Ну, можете идти. Да, Лукьяныч! Обед по случаю нашего приезда, угощение, награды — все как прежде.
— Слушаю-с. С докладом когда прикажете являться, сударыня?
— Как всегда, я думаю… И ты, Капитон, являйся.
Утром. Идите с богом.
Дворня тем временем кишела у девичьего крыльца, куда подъехал тарантас с тремя петербургскими горничными: Амалией, Христиной и Феней. В кухне отчаянно барабанили ножи.
Управитель и конюший медленно возвращались домой.
Оба они были довольны встречей, но им предстояли всякие заботы, и потому оба были задумчивы.
— М-да… Хреновое… — бормотал Капитон Аверьяныч, — если бы только Цыган этот…
— Э! Охота вам опять о Цыгане! Поверьте, отличнейший наездник, — утешал Мартин Лукьяныч, сам думая совсем о другом.
По дороге из степи показались два человека: один размахивал каким-то листом, другой шел, потупив голову.
— А это ведь наследники наши, — сказал Мартин Лукьяныч. — Чем бы госпожу встретить, они, покорно прошу, где прохлаждаются!
— М-да, — пробормотал Капитон Аверьяныч, угрюмо сдвигая брови, — новые птицы, новые песни… — и неожиданно добавил: — а все оттого, что пороли мало!
Шли действительно «наследники». Они познакомились только вчера. Ефрем держал в руках «Сын отечества» с статьею Н. Pax — го и говорил:
— Семейные разделы, поборы попа, — вы думаете, это очень важно? И вам представляется — будут всякие блага, если поп станет брать меньше? И в разделах, значит, усматриваете прискорбный факт? Вы сами-то с удовольствием бы очутились в шкуре детей этого Ведения, о котором рассказываете?
— Но ведь раззор, Ефрем Капитоныч… — робко возражал Николай.
— А кто виноват? Вы разве не думали об экономических условиях? Разве не лучше бороться с общими причинами разорения?.. Мы с вами, например, фактически отделены от наших родителей. Но представьте, что какой-нибудь досужий корреспондент скорбит об этом, рекомендует навек закрепостить нас вот тут, в этом благословенном болоте, — Ефрем махнул рукою по направлению к усадьбе, — потребует, чтобы мы повиновались «главе семьи», встречали бы без шапок какую-нибудь госпожу Гарденину… Что бы вы сказали досужему корреспонденту?
— М-да… об этом придется поломать голову, — ответствовал Николай, стыдясь за свою статью и за свои «дикие» мнения, но вместе с тем не решаясь сразу согласиться с Ефремом.
III
Что чувствовал Капитон Аверьяныч к Ефиму Цыгану. — Как он проверял свои чувства. — Ефремова несостоятельность. — Сборы на бега. — Кузнец Ермил. — Степь и странности Ефима Цыгана. — «Зовет!» — Лошадиный город. — Новости. — Княжой наездник Сакердон Ионыч. — Хреновская Далила.
Ефим Цыган был превосходный наездник; Кролик сделал под его руководством неимоверные успехи; а между тем Капитон Аверьяныч мало того что не любил Ефима, но чувствовал к нему какоето отвращение, смешанное с странною и необъяснимою боязнью. Главным образом это началось с зимы и все увеличивалось по мере того, как наступала весна, приближалось время вести Кролика в Хреновое. Да и все чувствовали страх перед Ефимом. Это по преимуществу было заметно, когда запрягали Кролика. Цыганские глаза Ефима загорались тогда каким-то диким огнем, синеватые губы твердо сжимались, все лицо получало отпечаток мрачной и сосредоточенной остервенелости. Он не волновался, не кричал, у него не тряслись руки, как у Онисима Варфоломеича, но вид его был настолько выразителен, такой запас неистовой страсти чувствовался за его наружным хладнокровием и размеренными движениями, что конюха ходили около него, как около начиненной бомбы.
И, разумеется, все делалось быстро, отчетливо, в гробовом молчании. Один держал повода, двое затягивали дугу, четвертый продевал ремни сквозь седёлку, пятый раскладывал по сторонам оглобель вожжи и подавал их концы Ефиму, чтобы тот самолично пристегнул пряжки к удилам; Федотка, в качестве поддужного, как врытый сидел в седле, затаив дыхание, впиваясь широко открытыми глазами в Ефима, чтобы, чего боже сохрани, не пропустить знака, вовремя приблизиться к дуге. Капитон Аверьяныч восхищался таким порядком, говаривал, что «у них» запрягают по «нотам», но вместе со, всеми не осмеливался даже звуком голоса нарушить стройность этой отчетливой, лихорадочно-быстрой и молчаливой работы, потому что боялся Ефима.
Разумеется, об этом и не подозревали в Гарденине.
Да и самому себе Капитон Аверьяныч ни разу не сознавался, что чувствует страх перед «каким-то наездником», тем более что не мог объяснить себе, что именно в Ефиме возбуждает такой страх. Когда Ефим напивался, становился буен, дерзок, лез в драку, когда его несчастная жена с окровавленным лицом выбегала из избы, оглашая всю усадьбу воплями и причитаниями, Капитон Аверьяныч совершенно безбоязненно брал свой костыль и шел усмирять Ефима или приказывал связывать его и собственноручно замыкал в чулан. Но именно во время «трезвого поведения» Ефима, когда дело у него великолепно спорилось, когда конюха в рысистом отделении ходили «по струнке», лошади блестели как атлас, Кролик «бежал» удивительно, — в Ефиме появлялось что-то такое, чего Капитон Аверьяныч не мог объяснить себе. Мало-помалу мысли об этом положительно стали мучить Капитона Аверьяныча и даже повергать его в какую-то неопределенную тоску.
Он заговаривал о Ефиме с тем, с другим, с третьим, разумеется, всячески стараясь не выказать своих опасений и своей безотчетной тревоги, потому что это было бы очень уж смешно и унизительно.
Так, однажды, сидя дома за вечерним чаем, он ни с того ни с сего покинул недопитый стакан, торопливо оделся, взял костыль и, ни слова не говоря изумленной жене, направился к Мартину Лукьянычу. Там тоже пили чай.
— Вот и я, — с некоторым замешательством объявил Капитон Аверьяныч, — нацеди и мне, Николай
