Либаву; что министром будет назначен тогда-то такой-то, потому что его сестра сама говорила об этом барыне, и барыня распорядилась, чтобы «заездить» пару серых для своего брата, который в «генералах» у нового министра; что в России скоро введут «ландвер», ибо барыне уже посоветовали «ихние знакомые» и Рафаила Константиныча пустить «по военной». Затем все, что не соприкасалось с непосредственными интересами Гарденина, представлялось либо в фантастических, либо в каких-то смутных очертаниях: Ташкент, генерал Черняев, драка пруссаков с австрийцами и французов с пруссаками, отмена парижского трактата, нигилисты, освобождение гласных крестьян от телесного наказания, Парижская коммуна, суд присяжных, земство, продажа американских владений и т. д. и т. д. Все это, конечно, говорится об усадьбе и о главных лицах дворни, — деревня и дворовая мелкота сюда не входят, ибо у них были интересы уж совсем особенные.
Место в Гарденине было живописное и привольное, хотя и не такое командующее, как барские усадьбы на берегах Дона, Воронежа, Битюка и других тамошних рек. Те усадьбы сидят на местах холмистых, крутых, видны за много верст, точно они с гордостью озираются на смирные села и деревни, распростертые у их подножия, на кроткие и покорные равнины, уходящие вдаль… Гарденино же забралось в самую степную глушь и притаилось там без излишней высокомерности и без особенно вызывающей красоты.
И не одно Гарденино. Тихая степная речонка Гнилуша на протяжении пятидесяти верст течет вдоль-глубокой лощины и впадает в густо заросший камышом залив Битюка.
Там, где не беспокоили эту речонку и не преграждали ей путь, она текла себе узенькою, полоской, скромно пряталась в камышах, исчезала в зарослях тальника и осинника, скоплялась в неподвижные плесы, где было поглубже и поспокойнее. Пустынно было на ее берегах, поросших мелкою и мягкою травкой, конским щавелем и одуванчиками. Ничего живого и постороннего. Только проплачет чибеска, коснувшись изогнутым крылом невозмутимой поверхности плеса, прогудит унылая выпь, пронзительно свистнет сурок на ближнем холмике — и опять глубокая тишина.
Но в трех или четырех местах, там, где крутая лощина раздавалась и береговые склоны были отлоги, еще с прошлого столетия «осели» господа, переселили крестьян из других губерний, перехватили речонку, заставили ее бежать по скрыне и двигать мельничными колесами, развели на пустынных берегах сады, настроили каменных и деревянных зданий. И жалкая речонка превращалась там в светлые и широкие пруды. Вместо одного только неба, да вечно трепещущего осинника, да высокого и стройного, как стрела, конского щавеля и мохнатых кистей камыша, отражались в ней ярко выбеленные постройки, ярко-зеленые и красные крыши, узорчатая ограда, толстые ветлы на плотине, сад и рощи, — густые клены, душистые липы, сверкающие веселым серебром березы. Там и сям на прудах плавали гуси и утки, оглашая воздух кряканьем и нестерпимо шумным гоготаньем. Мельница содрогалась от тяжких поворотов колес и торопливой работы жернова… Посуетившись на мельнице, речонка, как сумасшедшая, спадала вниз под колеса, бурлила и шумела там, вырывая в гневе глубокий омут, потом мало-помалу успокаивалась, с звенящим лепетом пробегала мимо ветляка, засевшего за мельницей на влажной и низкой почве, мимо деревенских огородов и конопляников и, достигая полей, снова превращалась в смирную и ленивую речку, еле двигающую свои воды. И опять плакала над ней чибеска, шумел камыш да стонала выпь, уныло нарушая важную и задумчивую степную тишину.
Вот на берегах одного из таких широких и светлых прудов — самого широкого по течению Гнилуши — и раскину, лось Гарденино. На левой стороне — «красный двор», на правой, через плотину, — «экономия». «Красный двор» совсем походил на городок. С трех сторон тянулись огромные конюшни — заводская, рысистая, полукровная, маточная, холостая, каретная, рабочая, два жеребятника, манеж, каретный сарай; потом — кладовые, ледники, кухни, прачечная и бывшая ткацкая, а теперь флигелек экономки Фелицаты Никаноровны. Замыкая двор со стороны сада, возвышался барский Дом с мезонином, с балконами, выходящими на пруд, окруженный цветниками и густыми купами сирени. За домом и позади одной стороны двора развертывался десятинах на пятнадцати столетний сад. Весь двор был обнесен каменною узорчатою оградой. Да и вообще все на «красном дворе» было каменное, выбеленное и покрытое железом. Рядом с двором через широкую дорогу тянулись опять-таки каменные, но уже с тесовою и камышовою крышей флигеля для служащих. Тут были: застольная, контора, шорня, мастерская, тут жили наездники, кучера, семейные конюхи, ключники, кузнецы, шорник, колесник, повар Лукич, лакей Степан, конторщик Агей Данилыч, конюший Капитон Аверьяныч и, наконец, в особом домике сам «управитель» Мартин Лукьяныч Рахманный.
— На другой стороне пруда просторно раскинулись кошары, варки, овины, амбары, рига и, наконец, гумно, обнесенное глубокою канавой с ветлами. На этом гумне к августу месяцу скоплялось более сотни огромных скирдов разного хлеба, который затем и молотили вплоть до марта месяца.
Широко расположился отставной бригадир Юрий Гарденин, основавший в 1768 году сельцо Анненское на пожалованной земле и переселивший сюда из орловской своей вотчины 112 душ мужеского и женского пола, — так широко, что деревня, теперь уж в 74 двора и 310 ревизских душ, приютившись вниз по течению Гнилуши, занимает место чуть не вдвое меньше господской усадьбы и жмется себе, охваченная с трех сторон господским выгоном, господскою рощей и господскими полями.
Раннее мартовское утро. В длинных и широких коридорах «рысистого отделения» торопливо ходят люди с охапками сена, с железными гарнцами и ведрами. Двери теплых и сильно пахнущих навозом денников растворяются, слышится ласковое и нетерпеливое ржание, сухой шелест сена, плеск воды, равномерное смурыганье скребниц и щеток, гремит железо об ясли, раздается сердитый, охрипший со сна голос: «Ну, дьявол, куда лезешь!»
В том конце коридора, где в тусклое, запыленное окно пробивается косой ярко-зеленый свет восходящего солнца, сидит на ларе с овсом маленький и кругленький человечек в голубом сюртуке старомодного покроя, с буфами и низкою талией. Он сидит на корточках, не спеша покуривает изогнутую пенковую трубочку и поплевывает сквозь зубы.
Конюхи один за другим подходят к ларю, зачерпывают овес и разносят по денникам.
Вдруг голубой сюртук изъявляет волнение и озабоченно спрашивает:
— Федот, Федот! Ты, тово… Кролику, что ли?
— Кролику, Онисим Варфоломеич.
— А вот, тово, подожди… Подожди, брат, тут дело не совсем… Экий ты, брат Федот! Надо, брат, все по порядку, — и он с живостью спрыгивает с ларя, нагибается и чтото быстро с таинственным видом бормочет над гарнцем.
Круглолицый румяный Федотка с белым пушком на верхней губе едва перемогает смех. Наконец Онисим Варфоломеич облегченно вздыхает и выпрямляется. — Ну, неси, брат. Теперь неси, — говорит он, хитро подмигивая Федотке, — теперь, брат, тово… посодействует! — и только хочет опять влезть на ларь, как вдруг оглядывается в темную глубину коридора, торопливо засовывает в карман трубочку и, отбегая от ларя, кричит грозным и деловым тоном на того конюха, который в эту минуту опять изругал лошадь «дьяволом»: — Эй, чего невежничаешь… тово… Чего чертыхаешься, мужлан? Ужели не понимаешь, как с лошадью обращаться?
В темной глубине коридора, лицом к свету, обозначилась странная фигура. Круглые, с медный пятак глаза сверкали, как у филина; меж этих огневых глаз выступал нос с необычайно длинным клювом; нелепое и огромное туловище узко сходилось около шеи и широким кринолином топырилось внизу: вдоль туловища в два ряда отсвечивали какието блестящие пятна… Чудовище стояло неподвижно и не сводило своих круглых глаз с с растерявшегося Онисима Варфоломеича. Онисим Варфоломеич бросался как угорелый под этим взглядом, визгливо покрикивал на конюхов, пригоршнями собирал с пола рассыпанное сено и, точно какую драгоценность, бережно относил его в первый растворенный денник. Тем временем чудовище мигнуло своими глазищами, двинулось вдоль коридора и остановилось у денника, на двери которого уже можно было разобрать слово, нацарапанное мелом: «Кролик». Федотка проворно откинул крючок, распахнул дверь; чудовище посопело, потолкло суковатым костылем около порога и перенесло в денник огромные, похожие на лодки ноги. Суетливый Онисим Варфоломеич в одно мгновение ока очутился подле, отстранил Федота, вежливо взялся за дверь и, наклоняясь всем корпусом, с неописуемою тревогой стал глядеть в спину чудовища. Кролик всхрапнул, вытянулся, насторожил уши и, отворотившись от овса, внимательным и недоумевающим взглядом обвел вошедшего. Пыльный розовый луч пробивался в маленькое окошко денника И этот луч упал на чудовище, осветил высокий пуховый картуз с длинным и прямым козырьком, подклеенным зеленою бумагой, необыкновенно большие серебряные очки, бледное