харчи-то? Кто хозяин-то в дому?
— Что я хозяйка, что тятенька хозяин, с кем хотите рядитесь. Только со мной лучше… хи, хи, хи… очень уж я простоты непомерной! Нас и в дому-то всего трое: я с тятенькой, да тетенька безродная заместо куфарки… И, к тому же, тятенька день-деньской при заводе… старшим конюхом… — И, понизив голос, добавила: — Помехи ни от кого не вижу, хи, хи, хи…
Этот мелкий и раскатистый смешок начинал раздражать Ефима; глаза его, искоса устремленные на девку, налились кровью, точно у Кролика, когда тот шел на острых удилах. Он придвинулся к крылечку и больно ущипнул девку. Та притворно взвизгнула, отскочила и, беспечно покачиваясь с ноги на ногу, вздрагивая всем своим жирным телом от смеха, воскликнула: «Однако вы скорохват!»
— Чего еще притворяешься, кобыла нагайская? — шепотом прохрипел Ефим.
— Вот уж ошибаетесь! Притворства во мне нисколько нет… Кого люблю, того дарю.
— А на кой же дьявол ты заигрываешь-то?
— Может, вы мне ндравитесь!.. Ступайте на хватеру; право, останетесь довольны…
— Брешешь, чертова дочь!.. Эй, Федотка! Заворачивай сюда, — крикнул Ефим и, еще раз окинув девку плотоядным взглядом, прошипел: — Ну, смотри же…
Скоро пришел человек с седыми усами и бакенами, одетый в потертый и поношенный солдатский мундир. Это был «тятенька». Ефим без особых затруднений сторговался с ним. Цена оказалась недешевая, но Ефим утешался тем, что конюшня была светлая, просторная, с полами, на три денника… А на самом-то деле посулы и заигрывания хозяйской дочери до какого-то даже неистовства распалили его воображение.
Хозяин всячески силился быть любезным:
— Ну, вот… ну, вот… князья Хилковы стаивали! — бормотал он смешною и невнятною скороговоркой. — Харч у нас первый сорт, первый сорт… А это дочка моя, Маринка… Маринкой звать. Бельмы-то, бельмы-то!.. Вся в мать, вся в мать, паскудница… Вот живем себе… Ничего!.. Живем!.. А на ночь-то я ее на ключ запираю… хе, хе, хе… это уж не беспокойся… не прогневайся… на ключ! Надо мне до брака ее соблюсти, ась? Какой народ-то у нас?
Военный-ат народ-то! Что скалишь зубы?.. Так вы будете гарденинские? Хороший, хороший завод!.. Ну, собрались… уж собрались. Мальчикова Грозный шибко бежит… ой, шибко!.. А меня вот Филатом звать… Филат Евдокимов Корпылев… отставной фитфебель гранадерского Фанагорийского полку… Так-тося!
Дело происходило за чаем. Маринка все время посмеивалась и, когда отец отворачивался, лукаво подмигивала на него, касаясь своей здоровенною ногой ноги Ефима.
IV
Письмо к другу
Обстоятельства бегут с быстротою курьерского поезда», как где-то и когда-то провозгласил Михей Воеводин, если не ошибаюсь… Да-с, Глеб Андреич, или как вас теперь звать: удостоились, представлялись, имели аудиенцию-с! Да что — аудиенцию, не в этом суть!
Получил ли ты первую мою цидулу? Изобразил я ее впопыхах, в день приезда, отослал «с оказией»: привозили телеграмму от «ее превосходительства», — следовательно, протекло с тех пор более двух недель. Сия тоже идет «с оказией»: завтра отец собирается в Хреновое (нечто вроде коннозаводской Мекки) и оттуда отправит. Так вот насчет первой-то цидулы: там я, между прочим, ударяюсь в меланхолию по случаю ожидаемого «приезда господ» и даже изъявляю намерение удирать по сему случаю… А теперь принужден заявить тебе, что именно этот приезд и удерживает меня здесь. Вот какой с божиею помощью оборот!
Начнем с яиц Леды.
Дело в том, что повелительница сего болота изъявила благосклонное желание посмотреть, какие написаны узоры на «сыне конюшего Капитона» академическим образованием и сладостными перспективами XII класса. Надо тебе сказать, что к «приезду господ» между мною и родителем уже успела образоваться некая тень — зловещая тень «трех китов», коллега! — но об этом после. Чувствуя, вероятно, мою непокладливость кое к чему, отец ни слова не сказал мне о желании «барыни», а предпочел донять меня террором: два дня хранил угрюмое молчание, гудел в бороду, поскрипывал зубами; уходя из избы, грозно стучал костылем… Тебе, может быть, смешно, а между тем это действительно террор. Мать в такие времена поистине мученица: растерянно улыбается, с испугом и мольбою взглядывает на меня, беспрестанно выбегает за перегородку будто бы за делом, а в сущности, чтобы всплакнуть и возвести взоры на икону… Всячески безобразный пейзаж! Крепился я елико возможно, пустился даже на подлости, чтобы смягчить отца: похвалил однажды образцовое благоустройство рысистого завода, ругнул тех помещиков, которые сию отрасль ликвидируют, — ничто не помогло.
К счастью, как и всегда, выручил случай. У меня уже с первых дней образовался обычай: совершив, что требуется отеческим режимом, — ну, там, чаи, сдобные лепешки, извержения ни на что не нужных слов, щи с свежиной», оладьи и тому подобное, — брать книгу и уходить в сад.
Что, друг, делать: скучно, тускло и скверно в родительском доме, да к тому же ты знаешь, я теперь особенно занят «мортирами» Воеводина: штудирую Маркса, Лассаля перечитываю… Когда «пожаловали господа», в сад ходить уже не приходилось, и я удалялся в степь. Кстати насчет степи. Для тебя не секрет, конечно, до какой степени я презираю всякие там «поэзии», «эстетики» и «беллетристики», но нужно сознаться, что здешняя степь хороша и красива.
Какая-то в ней особенная, я бы сказал — гигиеническая поэзия… Так вольготно дышится, такой изобильный запас кислорода!
Благодушествую я таким манером в лощинке, услаждаюсь Марксом, вдруг слышу — скачет лошадь. Еще мгновение — пронзительный крик, оборачиваюсь — барышня верхом, лошадь испугалась, по- видимому, моей особы, взвилась на дыбы… Я ничего не имел против того, чтоб нервическая юница получила надлежащую встрепку, — терпеть не могу этого истерического визга! — но при взгляде на амазонку что-то сочувственное во мне шевельнулось. Я ее знал еще девчонкой; видел, разумеется, только издали, в сообществе разных англичанок и немок; теперь лишь по догадкам мог заключить, что это Лизавета Константиновна Гарденина. Тем не менее такое, брат, славное, такое интеллигентное лицо! Одним словом, «невежа» и «медведь», как величала меня наша общая знакомая Анна Павловна (вот соединение краснейших убеждений с невероятнейшим— «цирлих-манирлих»!), — невежа и медведь, говорю, весьма изрядно сыграл рыцаря, укротил лошадь, помог амазонке сойти с седла, — седло-то свернулось, — и, вероятно, спешенный проявлением столь чуждых ему свойств, стоял перед нею олух олухом. Она первая нашлась, поблагодарила меня, — ведь этот народ куда запаслив по части разных условностей! — и затем, поколебавшись, спросила:
— Вы, вероятно, господин… Капитонов?
— То есть, вы хотите сказать, сын ли я конюшего Капитона? Да, я его сын, Ефрем.
Она смутилась, пролепетала что-то невнятное. Мне ее стало жаль.
— Как же быть? — сказал я. — Искусство оседлывать мне незнакомо. При вас, если не ошибаюсь, полагается особый раб, где же он?
Оказывается, хотелось быть одной, и «раб» оставлен дома. Это было подчеркнуто (с раздутием ноздрей, добавлю) и затем спрошено:
— Вы, вероятно, хотите меня уколоть, называя рабом кучера Антона?
— Да, мол, и уколоть… отчасти.
— Напрасно. Можно возмутительность некоторых вещей понимать и не знать из них выхода.
Можешь вообразить, как мне сделалось не по себе!
Отсюда пошло дальнейшее:
— Что вы читаете?
— Маркса.
— Что это такое?
— Великий экономист.
