стояла взъерошенная лошаденка в истерзанной сбруе и в громадной телеге, щедро нагруженной соломою. К телеге на скорую руку приделан был облучок. 'Садись живее', — шепотом сказал мне Мартын и, проворно вскочив на облучок, стегнул кнутом {487} лошаденку. Но тут случилось нечто изумительное по своей неожиданности: только что мы тронулись, как вдруг нас нагнал мужик и повис на вожжах. Был он с расстегнутым воротом, без пояса и без шапки.
— Ты что, старый черт, делаешь? — закричал он.
— А ты что? — взвизгнул Мартын и принялся нахлестывать лошаденку.
— Вре-е-ешь!.. Не уйдешь!.. — кричал мужик и уперся в землю. Несчастная лошаденка закрутилась и стала.
— Отдай, отдай, говорю! — благим матом орал Мартын, силясь вырвать вожжи.
— Не-эт… Погоди-и-ишь… — рычал мужик, весь красный от напряжения.
Я вмешался. 'В чем дело?' — спросил я. Но несколько мгновений ничего нельзя было разобрать. И Мартын и мужик шумели ужасно. Наконец дело выяснилось. Оказалось, что мужик был сын Мартынов — Семка и что хомут и вообще вся сбруя на нашей лошаденке принадлежали ему (он был отделенный). Мартын с вечера забрался к нему в клеть и стащил ее. Отсюда таинственность, которою облекался мой отъезд. После долгих переговоров, перемежаемых упреками и жестокой руганью, а также попытками Семки распрячь кобылу, пришли к следующему соглашению: Мартын из условленной платы даст Семену рубль. Но когда все казалось улаженным, вдруг предстало затруднение: у меня на беду вышла вся мелочь, и я не мог выдать этот несчастный рубль тотчас же. Снова посыпались упреки, и снова Семен начал стягивать с лошаденки узду.
— Стой! — нашелся Мартын, — коли ты мне не веришь, собачий сын, поедем вместе.
Семка запустил в раздумье руку в лохматую свою голову и остановился. 'Ну ладно!' — сказал он после некоторого молчания и полез на облучок. Я ему напомнил о шапке: тогда он снова задумался и в нерешительности посмотрел на отца. 'Иди, леший, куда тебя понесет без шапки-то!' — увещевал его тот. Наконец, при моем содействии, Семка слез и, подозрительно оглядываясь, удалился. Когда мы остались одни, Мартын покачал головою и сказал: 'Делла! — и после короткой паузы с живостью произнес: — Ай уехать?' Но сам же и ответил себе: 'Нет, не уедешь!.. Он кобель, Семка-то, чистый кобель!' {488}
Семка вернулся очень скоро и даже забыл подпоясаться.
Никогда я не забуду этой долгой дороги и этой шершавой лошаденки, кропотливо трусившей под тяжестью громадной телеги и трех здоровенных путешественников. Правда, мы часто останавливались на лужайках и выпрягали кормить ее. А во время жары простояли часа четыре. Тут же, во время этой стоянки, я сделал находку: в кармане жилета обрел двугривенный. Возчики мои моментально выпросили его и в ближайшем кабаке пропили. С тех пор во всю дорогу пошли у них нескончаемые пререкания. Семка относился к отцу с высокомерием и насмешливо. Мартын горячился.
— Бездомовники! — кричал Мартын, — я, может, в твои года-то до кровавого пота работал!.. Я на двадцатом году водку-то узнал, как ее пьют… А вы и ум-то весь пропили!
— Умники! — возражал Семка, — то-то вас и пороли, умников-то… За ум-то вас и драли!.. Солдаты вышли с ружьями, а они на ружья лезут… Умники!.. От ума-то и в Сибирь гоняли!..
— От ума!.. А ты думал, не от ума… Мы за мир!.. — кипятился Мартын.
— За мир!.. Много тебя мир-то попомнил… ты как у целовальника жилетку-то оборвал, помиловал тебя мир-то?.. Мало тебя гладили-то?.. За ум-то за твой!
— Мир-то велик! — в некотором смущении оправдывался Мартын, — мир накажет — срама никакого нету… Дело было в драке, а жилетка — она денег стоит… А вы вот пропойцы!.. Тебя небось каждую весну за подушное-то жарят…
— Сказывай!.. Мы, как-никак, не воруем…
— А я ворую?! А я ворую?!
— Воруешь.
— Брешешь! Прямо ты брешешь… ты, бесстыжие твои глаза, людей бы постыдился!
— Нечего мне стыдиться.
— Нечего, а?.. Вот и брешешь… Ты корову пропил… У тебя одна была тележонка, ты и ту о Покрове в орлянку проиграл!..
— И проиграл, — невозмутимо ответил Семка, — а ты все-таки воруешь!.. {489}
— Что я украл? что? говори, говори…
— Кочан капусты украл!
— Когда?! Когда?! — в неописуемом волнении заголосил Мартын.
— Когда? — спросил Семка и пренебрежительно посмотрел на Мартына. — Эх ты, воришка! — сказал он.
— Нет, я не воришка, а вот ты так вор. Кто в барском лесу березу-то срубил?
— Попал! — насмешливо произнес Семка, — да я у барина, может, сто берез нарублю, так это разве воровство?.. Эх ты… А еще старик!.. Лес-то он божий!.. А вот кочан-то ты украл, — Семка оборотился ко мне. — Я иду этак около полден, — сказал он, — а он крадется промеж гряд… Я — хвать, а у него кочан в подоле… Ну, я его пощипал маленько.
— Брешет все! — оправдывался Мартын и с озлоблением стегал лошаденку.
А ночь опять сходила на землю. Лошаденка усердно трусила по гладкой дороге. Кругом во все стороны расходилась степь. Там и сям виднелись копны; подымались стога высокими громадами; светились огоньки у косарей… Иногда добегала до нас песня и разносилась над степью протяжным стоном. Телега плавно колыхалась и трещала однообразным треском. Какое-то странное изнеможение одолевало меня. Я то закрывал глаза, то с усилием раскрывал их. Мне казалось, что мы плывем в каком-то бесконечном пространстве и синяя степь плывет вместе с нами. А на душе вставала тоска и насылала сны, долгие, тяжкие, скорбные…
В полночь мы приехали к Ерзаеву. {490}
XIX. Крокодил
Я познакомился с Крокодилом в Батеевке.
Но вы не знаете Батеевки? О, это славная усадьба, и хозяева ее славные люди. Кроме того, они либералы. Сам Петр Петрович даже в некотором смысле пострадал за свои убеждения, и пострадал, по его словам, из-за любви к мужику.
Что же касается до Олимпиады Петровны, — она не страдала за свои убеждения. Она только очень мило путала волосы Петра Петровича, когда он рассказывал о своем увлечении 'теоретическим мужичком', и сладко восклицала: 'О, мой романтик!' — на что Петр Петрович меланхолически улыбался.
Но теперь он уже не был романтиком. Он, по его словам, «раскусил» мужика и, отчаявшись в его лучезарности, обратился в образцового сельского хозяина. Но, вместе с тем, он, как и подобает просвещенному человеку, не забывал «принципов». Каждый сельскохозяйственный поступок свой, каждое свое распоряжение о починке хомута на счет неисправного рабочего или об изловлении мужицкой коровы, пожирающей его траву, он с усердием притягивал к возвышенным принципам. Так кучер притягивает друг к другу клещи неподатливого хомута, налегая на них коленом… А превозмогающим принципом был у него один: внесть в заскорузлую мужицкую душу идею порядка, черствого и сухого, как старая пятикопеечная булка, и посвятить этого мужика в очаровательные секреты культуры. Для этого ('и только для этого!', — как уверял он) все его хозяйство было поставлено на «либеральную» ногу. Сохи и допотопные сабаны заменились {491} рансомовскими плугами; ручной разброс семян уступил место механическому; неуклюжая молотилка, воздвигнутая крепостным изобретателем Федулаем, отстранилась в пользу паровой машины Маршаля… И так во всем. Изящные хомуты и шлеи, красивые фуры и вилы, окрашенные в однообразный зеленый цвет, — все это заклеймилось яркими номерами и поступило на руки годовых рабочих. Каждую субботу производилась поверка. Недостающая вещь моментально вползала в пассив злополучного батрака, и всякий разорванный ремешок неукоснительно отзывался на его бюджете.
Впрочем, иногда проверка производилась не самим Петром Петровичем, и тогда принцип страдал.